Страница 19 из 76
Агент Кортеса так подробно все это расписывал, что матросы – добрые патриоты – даже возгордились своим участием в подобном рискованном предприятии. Они уже представляли себе, как будут рассказывать внукам о том, каким чудесным способом они помогли победить турецкого султана. Даже Амедео заинтересовался этой арабской сказкой…
– Но что делать с каторжниками? – спрашивает он. – Как заставить их молчать? У этих скотов, там внизу, только и дела, что болтать. А если Святая Германдада…
– Об этом я сам позабочусь. А пока ступай и быстро пошли ко мне императорского певчего, как я тебя и просил.
Глава 4
– Скажи-ка мне, Гомбер, в чем твоя вина?…
Фигероа, перебирая в уме возможные способы воспрепятствовать всякому неуместному любопытству, могущему возникнуть по дороге к Майорке, нарядился в наглухо застегнутый черный кафтан. Этот мрачный цвет придает ему сходство с судьей инквизиции – никогда не помешает чуть-чуть прибавить себе авторитета в глазах осужденных. На Гомбера этот прием оказывает незамедлительное действие. Стоя перед нахмуренным капитаном, певец начинает дрожать, его колени слабеют. Неужто опять этот кошмар?
– …ибо в досье, составленном инквизицией, я прочел, что ты был изобличен в содомском преступлении. Но это слишком заурядный порок, чтобы из-за него угодить сюда. Тогда бы у меня в гребцах служила третья часть населения Севильи! Но ты был лицом духовного звания при капелле императора. Ты жил при дворе, где позволительны шалости, куда более тяжкие. Так скажи мне: не замешан ли ты в каком-нибудь убийстве или колдовстве, за что тебя могли бы приговорить к десяти годам на галере?… Итак? Что ты сделал? В чем ты признался перед трибуналом Толедо?
Гомбер был арестован перед обедней, на маленькой лесенке, ведущей вниз – в капеллу Алказара. Он готовился петь реквием возле открытого гроба императрицы Изабеллы. Момент был трагический. Супруга Карла Квинта, одновременно его кузина, только что скончалась на восьмом месяце беременности, разрешившись мертвым ребенком мужского пола. Обезумевший от горя император приказал своим певчим не прекращать оплакивание до тех пор, пока тело покойной не будет перенесено в Гранаду для захоронения в капелле католических королей. Гомбер, искренне разделявший всеобщую скорбь – принцессу все очень любили, – даже не подозревал о проклятии, которое уже готовилось обрушиться на него.
Его схватили шесть рук в перчатках. Еще две зажали ему рот, чтобы воспрепятствовать малейшей попытке с его стороны издать крик. Во дворце все было обтянуто черной тканью, занавешены двери и строго воспрещен любой шум – от звона колоколов до цоканья лошадиных копыт, предусмотрительно обернутых войлоком, чтобы их не было слышно ни в какой части города. С кляпом во рту, связанными руками и повязкой на глазах, Гомбер только по запаху плесени догадался, что его ведут подземным лабиринтом. По бесконечным ступеням его привели, наконец, в зловонную темницу, насквозь пропитанную сыростью, какая бывает только на уровне Тахо – в нескольких десятках метров под землей. Охваченный ужасом, он долго кричал в темноте, требуя, чтобы его освободили, чтобы ему хотя бы дали немного света. Он же императорский певчий, ничто не оправдывает подобное с ним обращение. В ответ он слышал только хохот и оскорбления.
Прошла вечность, прежде чем он увидел перед собой восемь черных капюшонов, скрывающих лица, но с прорезями для глаз. Они были так же зловещи, как застегнутый кафтан Фигероа. Замогильный голос прочел главный пункт его обвинения: содомия и подтвержденное свидетелями насилие над тремя мальчиками из императорской капеллы. Он знал, что не виновен ни в чем подобном. Он защищался в тех же выражениях – но тогда более яростных, – в каких и теперь отвечает на вопрос Фигероа:
– Это ложь, монсеньор! Ложь! Клевета! Козни! Меня не содомия упекла на галеры, а вероломство и низкая зависть. Не я должен быть на этом месте, а некто другой. Я признался в этом преступлении только потому, что меня принудили!
Гомбер был заведомо обречен. Его погубило анонимное письмо, скользнувшее в темную щель для доносов на северном углу архиепископского дворца в Толедо. В этом письме он обвинялся в содомии. По закону это преступление подлежало рассмотрению не в церковном трибунале, а в гражданском суде, тем более что Гомбер принадлежал к императорскому дому. Но доносчик все предусмотрел. Он знал, что на время траура император забудет о правосудии. Кроме того, он знал, что за похоронами императрицы должно последовать очистительное аутодафе – во искупление грехов, побудивших небеса похитить государыню у ее подданных. Поскольку к этому времени уже ощущалась нехватка в ложно обращенных иудеях и всевозможных еретиках для предания их огню по самому высшему разряду, новую партию жареного мяса должны были составить какие-нибудь содомиты, сводники и прочие насильники козочек. Инквизиция не собиралась пренебречь Гомбером – жертвой, преподнесенной прямо на блюде.
– Ну да, старая песня! Я не виноват, это не я. Жалкие отговорки! Не финти, со мной это не пройдет!
Поскольку для инквизиции совершенно недопустимо, чтобы подозреваемый отрицал преступление, в котором его обвиняет непогрешимый как сама Церковь трибунал, Гомберу пригрозили пытками. Ему показали козлы, клещи и жаровню, где их раскаляют. Этого хватило, чтобы его убедить. Затем последовал ритуальный торг: признаешь свою вину и твое наказание, то есть костер, будет заменено другим, менее жестоким. Он признал все, что они требовали, и был отправлен на галеры.
– И кто же, если не врешь, должен был бы грести вместо тебя? Кого ты подозреваешь в доносе? – спрашивает Фигероа, знакомый с приемами инквизиции.
– Тома Крекийон! Мы оба были певчими императора. Теперь он первый маэстро при его капелле. Этот василиск меня предал!
– Верно, фламандец, как и ты! У кого еще может быть такое имя?! Не перевариваю эту вашу породу, и до чего же мне приятно видеть, как вы грызетесь между собой. Заносчивые гордецы, скупердяи и кляузники. Черт бы вас забрал назад в вашу промозглую страну, где едят стряпню на коровьем масле… тьфу! Где у ваших белобрысых баб на голове пенька вместо волос, а у ваших мужиков такие загребущие лапы, что они одним махом подцепят единственный экю, который обронит какой-нибудь еврей в порту Антверпена, если он его вообще когда-нибудь обронит…
И Фигероа принимается нанизывать одну за другой банальности, которые коренной житель страны, всегда уверенный в своем превосходстве, выкладывает иноземцу, и в первую очередь евреям. Гомбер сникает под этим потоком ненависти. Ему это слишком знакомо.
Самое худшее ему пришлось пережить двумя годами раньше, когда на его ногах замкнулись цепи галерника. И первым из его наказаний был, прежде всего, путь по этапу, с кандалами на ногах, через бескрайние иссушенные земли, лежащие между Толедо и средиземноморским побережьем. В скопище людей, редеющем в этом страшном походе, он считался последним. В его сторону летели плевки, на него справляли нужду, он сносил удары и грубые оскорбления. Его бы просто забили камнями, если бы этому не воспрепятствовал вооруженный конвой. Ибо каждый волен сколь угодно грубо обращаться с галерником, но ухлопать эту дармовую рабочую силу – собственность его величества – не дозволено никому из простолюдинов.
Во время этапа он испытал на себе всю ту ненависть – честно говоря, вполне заслуженную, – которая накопилась у испанцев по отношению к уроженцам Фландрии. Начало ей было положено в 1517 году, когда юный Карл явился принять короны Кастилии и Арагона, которые смерть его отца Филиппа Красивого в 1506 году, а затем его деда Фердинанда Католического, бывшего регентом до 1516 года, уронила на его голову. Наследник был франко-бургундским принцем и не знал ни слова по-испански. Его высадка была скромной, а сопровождавшая его свита незначительной – всего шесть сотен душ в роскошных одеждах. Штормовой ветер и дрянные капитаны вынудили его сойти на берег в затерянном в Астурии порту Вильявисьосы, что местные жители поначалу приняли за нашествие турок. После тяжелого путешествия по суше, во время которого его сестре Элеоноре и ее фрейлинам, чтобы прокормиться, пришлось научиться готовить яичницу, Карл, наконец, добрался до столицы – Вальядолида. Здесь ему были оказаны почести его подданными или, как их надменно называют фламандцы и бургундцы, нижними народами.