Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 64

Германец стоял перед ним у стены хлева, пряча глаза под козырьком армейского кепи, свою винтовку он где-то потерял. Дед ударил его штыком в живот с такой силой, что острие, пронзив немца насквозь, «аж из спины вылезло». Но, нанеся удар, дед позабыл, что штык надо сразу же, выдернуть, и живая плоть сомкнулась вокруг него, и не отпускала.

Извлечь штык никак не получалось, и оставить винтовку тоже было нельзя: «она ж казенная, а казенное добро страхом огорожено». Дед и так, и этак, поворачивал винтовку, но плоть, как будто присосалась к штыку. Пришлось наступить ногой немцу на мягкий живот. А он!.. ‒ схватившись за ствол винтовки, умирая, изо всех сил молча, глядел ему в глаза. Деду все же удалось «вытянуть штык наружу», а человеческая плоть при этом «мокро чмокнула, как сапог, вытащенный из грязи».

Дед все рассказывал и рассказывал Павлику про глаза германца. Его глаза… Как тот, умирая, на него смотрел. Его глаза преследовали деда всю жизнь. Дед признался Павлику, что тогда, в первый и единственный раз убил человека, и хоть был он не робкого десятка, наложил в портки. В боях он больше не участвовал, а штык хранил. Всю свою жизнь он был безответно кроток и мухи не мог обидеть, но было в нем что-то такое, чего Павел понять не смог. Они мало общались, дед жил отчужденно в собственном доме в обществе собаки и пяти кошек. Перед смертью дед позвал Павлика к себе в Ирпень и отдал ему этот штык. От деда к отцу, а от отца к Павлу передалась их несовместимость с миром.

Второй штык достался Павлу от деда по линии матери. Увидев у Павлика штык, который ему отдал дед из Ирпеня, он тут же подарил ему свой штык, которым очень дорожил. Он принес его со Второй мировой войны. «Кто воевал, тот знает, самый страшный бой на войне штыковой» ‒ рассказывал дед. Дед участвовал в шести рукопашных схватках. На войне каждая атака, это вопрос жизни и смерти, рукопашная, тем более, она безжалостна и кровава. После первой, максимум, после второй штыковой атаки, никто не выходил, по крайней мере, без ранений. Дед, побывал в шести. В тех атаках, про которые рассказывал дед: «Иной уж убит, а ноги сами вперед бегут…» Тогда же, верней, после того, ему стало казаться, что он заговоренный, что пули, и штыки, будто нарочно, его не задевают. «Ну, я и возгордился… ‒ каждый раз со значением, говорил дед. ‒ А это, скажу я тебе, Павлуха, последнее дело».

Дед не раз рассказывал маленькому Павлику о своем друге Севе, который вместе с ним участвовал в тех схватках. Высокий и длиннорукий Сева бросал лимонку так далеко, что она взрывалась на лету, не долетая до земли. Дед на пару с Севой набили руку в упражнениях с ружьем, отбивах и выпадах. В коротких передышках между боями они разработали свою тактику применения штыка и приклада. Сева бежал чуть впереди и «наметанным отбивом» отводил немецкий штык, а дед колол, коротким резким «тыком». Раздавался только хруст. Дед вспоминал о нем много раз: характерный хруст, когда штык пронзал человека, его тело.

В каждой рукопашной дед и Сева убивали по десять-пятнадцать, а то и по двадцать человек. Впрочем, дед даже случайно не называл их людьми, а только немчурой либо фашистами, в лучшем случае, презрительно – «фрицами». Почему он так легко их убивал? Что это было: результат сталинской пропаганды, жуткий продукт промывки мозгов или он по своей природе был убийца? Ответ знает только ветер.

Втайне от себя, оправдывая любимого деда, Павел думал, что у него не было выбора, чтобы выжить в тех обстоятельствах, с врагами приходилось обращаться, как с врагами, отбросив присущую людям человечность. Но количество заколотых его руками, ужасало. Они бы убивали их и дальше, но вначале ранили деда. Ранение было «пустячным», но рана «загноилась» и ему ампутировали руку, правую, «кормилицу». А Сева без него пропал. Смерть его была легкой, «ему случайно пуля в сердце залетела».

Однорукого деда нельзя было победить. Он бы никогда не сдался, скорее бы погиб. Что он и сделал. Таким уж он был. Он и Павлу с матерью не оставлял выбора: дед улыбался и они смеялись, дед шутил, превозмогая себя и все невзгоды, и им стыдно было плакаться. Дед всегда старался хоть как-то подработать, хоть что-нибудь принести в семью. «Праздная жизнь ‒ преждевременная старость», ‒ не уставал повторять он. Но ничего у него не получалось, зарабатывал копейки, «кошачьи слезы». Даже в сторожа его не брали с одной рукой. Из-за вечной этой экономии на всем подряд, пропадали желания, и они даже сами не отдавали себе отчета в том, насколько безрадостна их жизнь.

Утрата дорогого человека вызывает печаль, а воспоминания о нем, улыбку. Дед никогда не терял чувства юмора. Как-то на День победы он зашел в парикмахерскую подстричься, а заодно и побриться. Парикмахер, который его брил, с утра уже был под мухой. Справиться с дрожащими руками у него не получалось и, чтобы разрядить обстановку после очередного пореза, он решил завязать разговор и спросил у деда:

‒ Вы у нас раньше бывали?





‒ Нет, ‒ серьезно ответил дед. ‒ Руку я на войне потерял…

Так все и тянулось год за годом бесконечной ниткой. Благодаря постоянным лишениям и урезкам, удавалось сводить концы с концами, чтобы как-то жить. Болели они редко, зато тяжело. Как бывает с изношенной рубахой, была цела, да и лопнула. Если по шву, то еще ничего, можно зашить, а если по целому, сколько ни шей, все равно расползется, ‒ нитка не держит. Два его деда отдали ему самое дорогое, что имели. На подарок надо отвечать подарком, а он им ничего не подарил, и это грустно.

Так бы они и жили, если бы мать не познакомилась с отцом. Дед сразу с ним сдружился, через считанные минуту знакомства, они уже задушевно болтали, как неразлучные друзья. Он радовался ему, как нежданно вернувшемуся старому другу. Когда отец начал пить, он втянул деда в беспробудную пьянку, и деда за год не стало. Он умер внезапно, ни с кем не простившись, сердце разорвалось. Как Павлу иногда хотелось с ним поговорить. Знают ли наши мертвые, как живем мы, живые?

Под настроение Павел снимал со стены штыки. Ему нравилась надежная тяжесть смертоносного оружия. Согревая в ладонях холодную сталь, рассматривал четырехгранное сечение клинков с долами, сужающимися к плоским, как у отвертки остриям. Скольким же, эти «отвертки» отворили дверь в мир иной? Зачем он их хранил и разглядывал? Восхищала не только холодная красота и совершенство оружия, он раздумывал о судьбе хозяев штыков и тех, неизвестных людях, которых они убили, причинив им при этом смертельную боль.

Павел был полон тяги к жизни, именно тяги, ‒ стремления, а не радости жизни, и у него никогда не возникала мысль о самоубийстве. Мало того, он осуждал подобные акты высшего самоотречения. Но, если б случилось невероятное, и он бы собрался «вернуть творцу билет», то сделал бы это одним из этих штыков. Хотя и не знал, каким.

В третью комнату вела тяжелая филенчатая дверь мореного дуба, украшенная шляпками вручную сработанных бронзовых гвоздей. Она всегда была заперта, даже когда любопытные, периодически приводимые Павлом женщины, пытались туда заглянуть. Делая короткую остановку в его постели, они исчезли из его жизни так же скоро, как появлялись. После быстрого соития, утолив физический голод, он не испытывал к ним ни чувств, ни обретения, ничего, кроме опустошения, которое овладевало им после мимолетной близости.

Когда же он начинал «вырастать с одной стороны» (иногда это бывало совсем некстати), и у него появлялось ощущение, что его мошонка начинает раздуваться, как шар и вот-вот лопнет, а на то чтобы искать женщину, у него нет времени, он сбрасывал семя при помощи руки. В последнее время ему постоянно не хватало времени… И он оправдывался перед собой тем, что человек становится свободнее, когда перестает думать о сексе, но для этого должен быть удовлетворен половой инстинкт. Вообще-то, онанизм гораздо проще полового акта, поэтому, намного приятней, а апогей обладания, ‒ это обладание самим собой.

Но порой он ощущал неутолимую потребность в женщине и находил их легко, на одну ночь. Для него не было проблемы уложить очередную женщину к себе в постель, а вот проститься с некоторыми из них, было намного сложнее. Говорливые и вертлявые, до одурения утомительные, они прилагали немало усилий, чтобы остаться у него навсегда. Тогда как у него было единственное желание, поскорее распрощаться и желательно без слез.