Страница 26 из 47
Любовь и страстность, с которыми казаки шахтерского племени говорили о своем крае и его мужественных людях, распалили казака Полещука.
– У нас, ясно, нет никаких шахт. Не варят у нас и сталь. Но и нам есть чем красоваться. Знаете наше богатство? Видали вы его? Вот на нашей стороне клады, так клады… Я говорю про хмель. У нас, на Волыни, он у каждого двора. У каждого двора стоит высокая стена зеленого и кудрявого этого самого хмеля. Хмель, если хочете знать, это и есть сама жизнь! Не верите? Так послухайте! Без хмеля нет ни пива, ни бражки. А без пива и без бражки нет танцев. Без танцев нет веселья. А без веселья нет радости. Без той радости нет любви, а без любви, сами понимаете, нет и жизни. Ну, что вы теперь скажете, товарищи, козацтво? Значит, хмель – это и есть жизнь. А хмель больше всех разводит наша Волынь! Вот вам, товарищи, и весь мой сказ…
– Ну, ты со своей Волынью не очень-то носись, – возразил Полещуку представитель Донбасса. – Вот Шепетовка – это тоже Волынь. Я раз на шепетовском базаре своими глазами видел такое. Босота торговала у мужика поросенка, а дошло до дела – в мешке оказался не поросенок, а песик. И еще мужика донимали за обман…
– Так то же гастролеры: «Рупь поставишь – два возьмешь!..» – пояснил Примаков. – А что ни говорите, здорово это получилось про хмель. Прямо стихи, поэма…
Стараясь убить время, попутчики комкора вспоминали разные забавные истории, участниками которых были они сами или же слышали их от других. И больше всего всяких былей и небылиц приписывали командиру 2-го полка Пантелеймону Романовичу Потапенко.
Вот и сейчас Полещук вспомнил один курьез. Послал Потапенко своего коновода за новым бельем. А тот вернулся с пустыми руками, говорит: «Начхоз не дает сподников. Требует, пусть сами придут!» Потапенко направился в каптерку. «Спрашиваю вас, батя, – расшумелся он там. – Долго будете вы меня конфузить? Командир полка я чи не командир?» А получилось так: когда пришлось оставлять Барвенково, за командиром полка потянулась вся родня. Боялась шкуровских плеток, а то и пуль. Родной отец стал в полку начхозом, а брат Федор – сотником. Старик и говорит сыну: «По части там тахтики-прахтики не спорю, ты у нас за главного, а по части сподников – главный во всем полку я. Недавно, когда всем давали, и ты получил. Шо? В кобуры складаешь, жених? Знаю, там уже у тебя два отреза на галихве и набор на чеботы…» Потапенко разъярился: «Кому какое дело? То не ворованное, не грабленое. Полученное по закону. Шо я таскаю штаны два срока – кому какое дело… А касаемо сподников, то я же нe слазю с седла, растер их на полоски…» Тут старик перебил командира: «Добре, Пантымон. Спускай штаны, мне надо самозрительно убедиться…» И что ж вы думаете, покорился Потапенко. Вот такой-то был у нас зажимистый начальник полкового хозяйства… Прижимал всех, а больше всего не щадил нашего комполка, родного сына…
Боец-криворожец тихо хихикнул в кулак. Чуть смутился, понимая, что не часто придется вот так просто вести дружескую беседу с тем, чье имя гремит на всю Украину.
– А знаете, товарищ комкор, – начал он, – кто у нас самый подрывщик дисциплины?
– Их не так уж много, думаю, – ответил Примаков, – Но ручаться не буду. Есть они и у нас…
– Так я вам скажу. Я из второго полка… И самый большой подрывщик дисциплины – это наш командир…
Заявление бойца вызвало иронические возгласы всей громады.
– Того быть не может! – твердо отрезал комкор.
– Так вот, – усмехаясь в свои тощенькие усы, продолжал казак. – Дневалю это я по конюшне нашей сотни. Ночь – на дворе гуляют ветры, а возле конячек затишно и тепло. Я и не понял, когда вздремнул. Слышу, кто-то тихонько меня тормошит. Раздираю глаза, а передо мной сами они – наш командир полка. Шевелят у моего уха своими рыжими усами: «Так вот, хлопче, знаешь, спать не полагается. И на случай боевой тревоги, и на случай огня, и на случай нападения. Хорошо – пришел на конюшню я. А если б старшина…»
Антон Карбованый поведал о схватках комнезама с бандитами, копошащимися еще в лесах, и о том, как вместе с нэпом ожили кулаки. Особо те, кто в апреле девятнадцатого года пошел за петлюровским атаманом Дубчаком, поднявшим восстание в Миргороде.
– Было время, – почесал казак затылок, – и я мечтал, сознаюсь, товарищи, знаете о чем? Иметь свой хутор, а вокруг него шоб поднялся тын с гвоздочками поверху. Ну, одно, шо все-таки наши червонноказачьи политруки ума вставили не мне одному. А другое – вот пока ездил до дому, насмотрелся на те заборы с гвоздочками. Пакость одна… Вот мое слово!
– По правде сказать, – повернулся Примаков к седобровому, – думал, что ты уже отказаковался. Считал: не вернешься в корпус…
– Это через шо? – насторожился Карбованый. – Думаете, через то, шо случилось со мной в Меджибоже? Я не из обидливых. На кого обижаться? На Советскую власть? Так она же стукнет, она же и подбодрит. Это зависимо от хода понятий…
– А ты расскажи нам, что там стряслось с тобой в Меджибоже, – предложил казаку Улашенко. – Может, пока расскажешь, мы до Казатина и доползем…
– Оно бы ничего… – как-то весь подтянулся Карбованый. – Мне в Казатине как раз пересядка на Шепетовку…
– Что ж? Давай, Антон, – поддержал Данила командир корпуса. – Выскочил ты тогда чудом…
– Чудо само собой, товарищ комкор. А надо, как вы говорите, и башкой располагать по обороту событий…
– Ближе к делу… – пробасил Пилипенко.
– Вот и ближе, – начал казак, гася окурок о подошву сапога. – В Меджибоже выездной трибунал присудил меня к шлепке. За бандитизм! А по какому такому пункту, значит, наградили меня чином бандита?.. А за шо? Уже трое суток гнали мы через Летичевщину атамана Гальчевского. Казаки были воспалены до нет сил. Знали: это он, гадюка, посек Святогора, комполка-десять. В Бруслинове. И где? Под окнами его невесты. В Клопотовцы приспел наш начдив Шмидт. Дает команду – менять лошадей у селян, а Гальчевского – кровь из носу! – накрыть. Конечно, менять по закону, с командиром, с распиской. А я… Ну, понимаете, пристал мой буланый. Я в первый двор, вывел из стайни не коня – зверя. А то был двор Гуменюка. Значит, отца председателя Летичевского ревкома. Вот тут-то и поднялась заваруха… Как раз объезжал села товарищ Петровский. Гуменюк ему ответственную бумагу – ограбили, мол, до нитки. Будто и скрыню отцовскую обчистили. Шо касаемо жеребца – хвакт, а насчет скрыни – избавь боже! То, как говорит наш завбиб, – не моя амплуа… Короче говоря, показательным судом, значит, для показа прочим, присудили меня, Антона Карбованого, к расходу…
– Ото, видать, Антоне, ты тогда и посивел, – бросил реплику Улашелко.
Рассказчик пригладил рукой свои седые брови.
– Нет, Данило, приключилось то не от горя, а от досады… Случается и такое. Выходит, меня осудили, и пошел приговор в Винницу на подтверждение. Значит, мнение трибунала должно было утвердить корпусное начальство… А тут обратно тревога – Гальчевский. Полк – в седло, А меня с двумя волостными милиционерами – в Проскуров. Звезду содрали с папахи, поясок отобрали. Попался не конвой – тигры! Ни шелохнуться, ни головой повернуть. С брички до ветра и то не пускали. А тут в Дубнячке за Россошкой показались конные. Кучка так себе – всего трое. Издали мельтешат лампасы на штанах – значит, свои. Один конвоир приклал руку до лба и аж хрипит: «Банда! Распознал Гаврюшку, сына меджибожского круподера. Стреляный гайдамака!» Я не стерпел – цоп у правого конвоира винтовку. Стрелок я хоть куды, даже и сейчас, без двух пальцев. Не буду выхваляться, а парочку, располагаю, свалил бы. А третьего взял бы второй милиционер. Так шо вы думаете – ни в какую! Оба в один голос: «Брось, сволочь, пристрелю!..» Наскрозь охамлючили меня барбосы и еще с брички долой. Понимаю – хотят прикончить. И кто? Свои! Красные! А спасли меня в тот раз лютые враги – бандюки. Они как припустят, а мои телохранители – в кусты. Поминай как звали! Ушились вместе с моими бумагами. На ходу один все же стукнул. Не целился, а два пальца мне повредил, аж юшка с них потекла… Вот тут, хлопцы, с досады я и посивел…