Страница 3 из 30
Юг… я скучаю по нему. Я вижу нашу маленькую бедную лачугу, помню, как болели руки от уборки и работы на полях. Но мы были вместе: я, папа и мой старший брат – Гийом. Я все бы отдала за возвращение на тот юг, который я помню.
Лет до семи я не задумывалась никогда о том, как тяжела наша жизнь. Мой отец, мир праху его, жалел меня, как мог и оберегал от правды. Даже возвращаясь из кузницы, усталый, едва стоящий на ногах от тяжести рабочего дня, он протягивал мне вырезанную из дерева фигурку…
А я была неприкаянной всю жизнь. Отца не трогала, зная, что он устает, но брат, который был старше меня на два года, не мог избавиться от моей настырности. Я хотела больше всего знать про маму, представлять, какой она была, но Гийом раз за разом напоминал мне:
-Сатор, я не знаю, я был очень мал.
-Но какой она могла быть, как ты думаешь?
-Не знаю, - Гийом отворачивался от меня, поправляя какой-нибудь узелок. Он не хотел говорить о маме.
Позже я поняла, что мир – дрянная штука и тяжелая. Может быть, стало хуже, может быть, подняли налог – не знаю, но отец стал возвращаться все позже и позже, а когда не было у него заказов, бродил по деревне, пытаясь перехватить где-то монетку, и все, кого он встречал, также бродили…
Взгляд. Я очень хорошо помню стеклянный взгляд, полный безнадежности, застывший безнадежный взгляд, в котором застыл ужас завтрашнего дня, в котором есть только одна мысль: «чем накормить семью», и никакой надежды.
Когда я поняла это – я попыталась меньше есть.
-Я не хочу, - я отодвигала ополовиненную тарелку с кашей, пытаясь как-то уберечь хоть немножко, чтобы отцу было полегче, чтобы он знал, что еще половина тарелки каши точно есть.
Но живот предательски урчал и выдавал, что я говорю неправду.
-Ешь, Сатор, - отец устало улыбался, - я знаю, что ты хочешь есть что-то, кроме этой каши, возможно…
Он задумался, неожиданно даже улыбнулся:
-Возможно, я смогу на следующей неделе взять еще один заказ и мне заплатят.
В ту минуту я ненавидела себя, ненавидела свой голодный живот, которому мало было той грубой полевой каши.
***
Луар отложила совсем размокшую от гнили морковь в левую корзину и снова замерла, прислушиваясь:
-Нет, у это совсем близко. Кажется, шум приближается, ты так не думаешь, Сатор?
-Да какое мне дело до шума! – я не выдержала, чуть-чуть поменяла позу, чтобы затекшая спина смогла ожить, - пусть шумят. Наша задача – перебрать овощи, а остальное не для нас.
Луар кивнула, торопливо схватилась за морковку, но та выскользнула из ее пальцев и сама Луар как-то бессильно опустила вдруг руку…
***
Я знала, что мой отец рано умрёт. Было со мной что-то такое странное и жуткое, когда я видела тень смерти на лицах до того, как тень та обретет форму и заберет человека.
Я видела ту тень на лице своего отца за полгода до его смерти. Тогда я уже знала, что это такое – мне было пятнадцать, но я прекрасно знала, что такое смерть – я видела ее среди людей, знала, что смерть – это когда безжизненно-застывающий взгляд, в котором только страх завтрашнего дня, сменяется вдруг облегчением – отмучился.
И тело – грузное ли, худое, молодое ли, старое, вдруг бессильно и теряется. В нем больше нет того, что делало это тело кем-то, какой-то личностью, смотрело, говорило, мыслило. Это жутко. Это пугает и в первый раз, и во второй, и в сто второй… к этому не привыкнешь.
За полгода до смерти отца я видела эту тень на его лице. Я плакала по ночам, сжимая зубы, чтобы не выдать своей нервной дрожью чувств себя саму, чтобы не разбудить спавшего за тонкой занавеской Гийома.
Я помню тот день, когда он умер. Помню ту страшную мысль, что пришла ко мне, за которую я проклинаю себя каждый день: «теперь мне надо меньше готовить», и помню оцепенение брата. Он изменился так же, как и я – мы стали циничны и злы, мы стали жестоки.
-Мы должны ехать в Париж, Сатор, - сказал мне Гийом на следующий день после похорон отца. – Мы пропадем тут, а в Париже мы будем искать справедливости и защиты. У нас никого нет. У нас ничего нет. Париж – это наш шанс вступить в мир.
Я знала, что Гийом увлекся идеей революции, знала, что он часто сокрушался о том, что до нашей деревни никакая революция и никакие подвиги не дойдут, а настоящее дело – оно там, в Париже. Почему-то мне показалось в тот день, что вместе с моим черствым «меньше готовить», Гийому пришла в голову мысль: «Париж», но, осознав то, что взбрело ко мне в голову, я устыдилась себя еще больше.
-Мы там пропадем, - я попыталась воззвать к брату, точно понимая, что он не услышит меня. он никогда меня не слышал, не станет и теперь, когда Париж так возможен, когда так ясно видится блистательное будущее…
К которому у него нет расположенности и образования.
-Мы найдем там справедливость и защиту! – Гийом был одержим идеей.
Я не смогла сопротивляться – главой дома был он.
***
-Кажется, шум приближается, - Луар снова отвлеклась. Иногда мне кажется, что она делает все, чтобы избавиться от работы хоть на минуту – говорит, плачет, слушает улицу…
Как будто бы в словах, в плаче или на улице может что-то измениться! Ей безумно жаль своей жизни, совей молодости. Она вышла замуж с холодной головой и сердцем, полагая, что хозяин трактирчика – хорошая партия и даже прекрасная для дочери бедного писаря. Но ее молодость оказалась в ловушке – вся ее любовь погрязла в котлах и ложках, в гнилых овощах.
Если бы не я, она бы, честно скажу, не справлялась. Это работа не для нее. но она счастливее меня – ей не пришлось потерять свою душу, она все та же Луар, которая может взглянуть на себя в зеркало со спокойствием, без отвращения.
А я – Сатор.
***
Говорят, Париж забирает души. В моем случае – он забирает и людей.
То, что мой брат дорвался до своего, было ясно с первого же часа прибытия. Дорога вышла мучительной, я ужасно устала, но Гийом был переполнен странной энергией, какую я прежде за ним и не видела. Он жадно вдыхал зловоние улиц, сырость, что нес ветер, такой неуютный ветер, чужой для тех, кто вышел с юга.
Он был счастлив. Он горел сердцем и жаждал подвигов.
Но оказалось, что по улицам не набирают добровольцев к подвигам. Есть толпы, есть те, кто этими толпами управляет и южный говорок здесь смешон так, как может быть смешна речь провинциала, что путается в собственных словах от мыслей и волнения.
Нам улыбнулась удача – удалось поселиться в прачечной. Там же и планировалось, что мы станем работать. Работа тяжелая и дурная – мои руки, привыкшие к деревенскому труду, отваливались от тяжести белья, от холода реки, где требовалось полоскать и стирать, от тяжелых досок, между которыми протягивалось белье, и выбивалась, в буквальном смысле, грязь.
Гийом улизнул куда-то в первый же день, и мне пришлось справляться самой. Разумеется, я не успела сделать всего, что была должна, чем заслужила поверх смертельной усталости еще и немое презрение в лицах хозяина.
Обещала себе, что исправлюсь…
Гийом появлялся и исчезал. Он говорил мне о каких-то людях, о каких-то их речах и блистательных выступлениях, свидетелем которых был. И ни разу не спросил обо мне.
-Представляешь, - его глаза горели, он говорил и выжимал простыни, не замечая даже, что делает, - представляешь, он немного заикается, и очень скромен, но как он говорит! В его словах столько горечи и столько боли за нацию, за Францию, за всех нас…
«А где же твоя горечь и боль за нас?» - думалось мне, но я прокатывала простынь между досками и молчала.