Страница 6 из 7
К перечисленному ведущим европейским нарратологом необходимо присоединить еще одно – смысловое измерение. Бессмысленное происшествие не является событием и не может быть рассказано – только описано (с позиции непричастного наблюдателя, каким нередко становится ребенок относительно непостижимых для него событий взрослой жизни). А для осмысления происходящего требуется определенный контекст: соположение ряда событийных происшествий (предшествовавших, последовавших, параллельных) и некоторого внесобытийного фона. Любая история может быть рассказана лишь в том случае, если она служит репрезентацией минимально необходимого для этого событийного контекста.
Наконец, неотъемлемыми параметрами истории являются начало и конец, выхватывающие ее из нарративно неосмысленного потока остальной жизни. Жизнь продолжается, однако данная история с ее автономным смыслом заканчивается.
Разумеется, история по тем или иным причинам может остаться недосказанной. Однако ощутимый эффект обрыва повествования (финал «Евгения Онегина», например) как раз маркирует неустранимость позиций начала (начальные эпизоды истории тоже могут элиминироваться) и конца, функционирующих порой в качестве «минус-позиций». Таковы «открытые финалы» зрелых чеховских рассказов. В частности, едва ли не самого знаменитого из них – «Студент».
История о небольшом происшествии с будущим священником в одну из Страстных пятниц самим ее героем соотносится с национальной и мировой историей. Первоначально событийность, а стало быть, и сама историчность течения времени студентом отрицается: точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, […], и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. Но после беседы с вдовами Ивану Великопольскому открывается, что прошлое связано с настоящим неразрывною цепью событий, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни.
Между начальным и конечным состояниями героя этой малой житейской истории располагается коммуникативное событие рассказывания им евангельской истории об отступничестве апостола Петра. В современной нарратологии такого рода удвоение коммуникативной ситуации (рассказ в рассказе) широко обсуждается под именем «нарративной фигуры mise en abyme», или нарративной редупликации[37]. Такого рода удвоение позволяет нам пристальнее вглядеться в нарративную практику формирования историй.
Обратим внимание на то, что даже бесспорное, казалось бы, событие христианской историографии сначала предстает не в событийном, а в ритуальном (процессуальном) статусе: Небось, была на двенадцати евангелиях? Для того, чтобы канонический текст ожил и стал носителем истории о Петре, необходимо было вмешательство студента, развернувшего происшедшее в динамике собственного повествования и наделившего его особенной «обстановкой»: В евангелии сказано: «И исшед вон, плакася горько». Воображаю тихий-тихий, темный-темный сад, и в тишине едва слышатся глухие рыдания…
Иначе говоря, на горизонте рецептивного сознания заслушавшихся старух Иван наделяет предмет своего интенционального внимания фрактальностью и сингулярностью, чем и достигается его осмысленность. В этой необходимости адресата и состоит интерсубъективная природа событийности. При этом пересказ евангельского сюжета приобретает событийный статус внутреннего преображения и самого героя.
Благодаря рецептивному соучастию слушательниц, удостоверяющему событийность перехода от тоски и ужаса к радости, этот переход не остается латентным. Вопреки неизменности внешней обстановки он мотивирован нежданным приобщением короткой еще жизни будущего священника к большой Истории: он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой.
Данное коммуникативное событие происходит вследствие сопряжения событийного опыта героя-Петра, рассказчика-студента и его слушательниц: Точно так же в холодную ночь грелся у костра апостол Петр. Говорящему, мучимому голодом, тоской и тревожным ощущением, что внезапно наступивший холод нарушил во всем порядок и согласие, становится внятным внутреннее бытие Петра – не как апостола, но как отчаявшегося и усталого человека: Петр, изнеможенный, замученный тоской и тревогой, понимаешь ли, не выспавшийся, предчувствуя, что вот-вот на земле произойдет что-то ужасное, шел вслед. И тогда оказывается, что не только студент ситуативно подобен греющемуся апостолу, но и апостол подобен рассказывающему о нем человеку: С ними около костра стоял Петр и тоже грелся, как вот я теперь. Однако рассказчик не ограничивается такого рода самоуподоблением. Он вовлекает собеседницу в переживание событийного опыта девятнадцативековой давности: Значит, и тогда было холодно. Ах, какая это была страшная ночь, бабушка! Если первая из этих двух фраз объединяет говорящего и слушающих, то вторая звучит как бы из уст очевидца или даже участника тех событий, словно из уст самого апостола, открывшегося студенту в своей человечности.
Мы имеем дело с очевидной редупликацией: студент Иван, сопрягая свое существование с переживаниями апостола Петра, подобно апостолу постигает провидческую правоту Христа. Именно эта правота (правда и красота) наделяет историю – большую общечеловеческую и приобщенную к ней малую – смыслом (завершающее слово чеховского текста). Чеховский повествователь вовлекает нас (читателей) в событие прозрения героя тем же, можно сказать, путем, каким сам герой приобщал вдов к евангельскому событию.
В книге 1998 года Вольф Шмид отвергает событийность чеховского «Студента», сомневаясь в необратимости происходящей в душе героя перемены: «Конечная эйфория студента не может быть постоянной. Его мнимое постижение не будет необратимым»[38]. Однако подобное рассуждение нарратологически неправомерно, поскольку выводит осмысление рассказанного за границы нарративной истории, как если бы персонажи существовали в реальной, донарративной действительности. Тогда как впоследствии в своей «Нарратологии» Шмид справедливо настаивает: нарративная история – это уже «результат смыслопорождающего отбора элементов из происшествий, превращающего бесконечность происшествий в ограниченную, значимую формацию»[39].
Смыслопорождающая «значимая формация» рассказанной истории такова, что перемена настроения приобретает событийную значимость: И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Радость жизни, сменившая первоначальное уныние, в пределах этой малой истории (событийность – категория не количественная, а качественная) оказывается точкой самоактуализации личности героя.
При этом начало и конец истории поляризованы в своей пессимистической и оптимистической тональностях, как Страстная пятница и ожидание Пасхального воскресенья. Даже повторы ударных гласных принимают участие в этой поляризации. Повествование в первом абзаце артикуляционно окрашено повторами отчетливо ощутимой не только в ударном положении фонемы У – словно бы отзвуками одинокого жалобного гУдения, издаваемого чем-то живым: гУдело, точно дУло в пУстУЮ бУтылкУ; по лУжам потянУлись ледяные иглы; в лесУ неУЮтно, глУхо и нелЮдимо… Заметивший данный повтор Шмид писал: «пустая бутылка, этот подчеркиваемый звуковым повтором начальный мотив, указывает на несостоявшееся событие»[40]. Этому легко возразить, обратив внимание на то, что заключительный абзац озвучен как раз повторами ударной А (из слова «радость»): прАвда и красотА […] всегдА составляли глАвное; слАдкое ожидАние счАстья, неведомого, таинственного счАстья, овладевАло им мАло-помАлу…
37
См.: Муравьева Л.Е. «Mise en abyme: нарративная дистанция» // Вестник Нижегородского университета им. Н.И. Лобачевского. Серия: Филология, № 4 (2). Нижний Новгород, 2013. С. 362–365; Муравьева Л.Е. «Редупликация (mise en abyme) и текст-в-тексте» // Новый Филологический Вестник, № 2 (37). М., 2016. С. 42–52; Сокрута Е.Ю. Метанарративые аспекты «рассказа в рассказе» // Narratorium (электронное издание). 2016, № 1 (9).
38
Шмид В. Проза как поэзия. С. 293.
39
Шмид В. Нарратология. С. 154.
40
Шмид В. Проза как поэзия. С. 294.