Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 35

Дальнейшее перебирание книжек едва не стоило жизни следующему торговцу, которого Меченый готов был располосовать ножом за недостаточное усердие, и таким образом пришлось выбирать между “Монте-Кристо” и салатами. Она склонялась к салатам, но Меченый, увидев иллюстрацию, в которой Аббат Фариа, величественный старец, восседал у ложноклассического камина и о чем-то рассказывал усевшемуся у его ног Эдмону Дантесу, очень заинтересовался книжкой. “Господин” ждал ее теперь не как женщину, а всего лишь как учителя, и она сама не ожидала, что учение пойдет так успешно. Меченый, раз что-то решив для себя, отдавался задуманному со всей энергией, и скоро мог если не узнавать, то угадывать значения многих слов и оборотов. Оставалось только строить догадки, кто и когда научил его самым основам английского языка.

Близилось Рождество, в котором не было ни праздника, ни счастья. Мертвое Рождество. Мертвыми, тенями в волшебном фонаре или же кривляющейся картинкой синематографа казались окружавшие ее молчаливые люди, и дети, маленькие старички и старушки с вечностью, гладящейся из темных прорезей глаз - дети, которых она видела на улочках, выглядели не живее и не реальнее взрослых. Все казалось тем же мертвящим, неправдоподобным сном.

Одним ранним утром перед самим рождеством Меченый повез ее в Харбин. Сразу после необычайно раннего завтрака служанка сказала, что госпожу Цзиньлинь ждут одетой внизу.

Она не думала о том, куда и зачем ее везут - сперва верхом, а потом на автомобиле. “Выберешь, чтобы выглядеть красиво”, - коротко приказал Меченый, когда они въехали в город. И в каждом доме, к которому они подъезжали с черного хода, ей выносили одежду, обувь, шляпки и сумки. Не думалось, откуда все это взялось и зачем, она совершенно механически примеряла, отвергала, выбирала и соглашалась. Сон продолжался.

“Ты решил устроить мне Рождество?” - с усмешкой спросила она, застегивая шубку - чудесную котиковую шубку вразлет, серебристо-каштановую, упоительно легкую после тяжелой грубой овчины. Прелесть этой шубки казалась сейчас смешной, словно ей пытались сунуть в руку погремушку, и приходилось делать перед самой собой вид, что погремушка ее занимает.

Старую одежду унес Хва, один из ближайших атаману людей. И единственный, кто называл Меченого по имени.

“Все готово, Чханъи”, - коротко бросил он, и Меченый подал ей руку и повел куда-то прочь от машины, по переулку, засыпанному снегом. Боты заставляли снег скрипеть, спутник крепко держал ее под руку, но в его захвате не было грубости. Была надежность. За своими примерками она и не заметила, что и он тоже переоделся и выглядел теперь вполне элегантно в твидовом ольстере поверх оливкового цвета костюма. И разбойничьи острые косицы черных волос, и серебряные кольца в ухе скрылись под модной мягкой шляпой, придавая атаману вид денди, преуспевающего коммерсанта, но никак не бандита. Даже шрамы на левой щеке и скуле под шляпой скрадывались и делались совершенно незаметными.

Пройдя переулок, они сели в поджидавшую машину. Шофер, оказавшийся европейцем, обернувшись, бросил на нее презрительный взгляд, но ничего не сказав, завел мотор и погнал машину по улице.

Она не думала, куда и зачем они ехали. Все то же ощущение призрачности, ненастоящести всего происходящего, сновиденности, ощущение, появившееся когда открылась дверь пустой холодной коморки, где ее заперли, и на пороге возник Меченый, - это ощущение не покидало ее и сейчас.

Машина остановилась и Меченый, неожиданно почти нежно приобняв ее, шепнул, что нужно подождать в машине, и куда-то ушел. Вокруг было пусто, неяркий серый зимний день заметал снежком, легкая поземка гнала снежных змеек по заметенной улице. Она откинулась на спинку сидения и прикрыла глаза. Где-то шумел большой город, такой же большой, как и когда-то, когда они с братом приезжали сюда к дяде. Брату отца.

Что-то, видимо, обернувшись, говорил ей шофер, но до слуха донеслось только “китайская шлюха” - и растворилось, перестав или же так и не начав быть важным. Растворилось в картинках Пасхи, во второй день которой они с Тасей, еще гимназистом-пятиклассником, приехали в Харбин еще до войны, в дядином полковничьем мундире, сиявшем на вокзале, в том полушутливом-почтительном поклоне, который дядя отвесил институтке-племяннице.





Когда она приехала в Харбин во второй раз, дядя занимался лихорадочными сборами, и как жалко тогда выглядели раскрытые ящики комода со свисающими оттуда подтяжками, и сдернутый с лампы абажур напрасно и жалобно розовел на полу, будто стыдился своей брошенности и сиротского яркого света лампы.

Хлопнула дверь машины, оборвав ругань шофера и впуская клуб морозного воздуха и Меченого, спокойного и улыбающегося. Сон продолжался, и шоферу было велено трогаться. “Китайская шлюха”, выговоренное по-русски, с сердцем, с ненавистью, упало в сновиденность происходящего, и стало вдруг весело. Она обхватила Меченого за плечи и прижалась губами к его губам. Это сон, - “Жизнь есть сонъ”, и пусть все катится к черту.

На мгновение замерев от изумления, Меченый ответил на поцелуй, что-то прошептав по-китайски. В оказавших до жути близко темных глазах мерцал волчий привычный огонек - и она поймала себя на том, что целуя его, не чувствует никакого отвращения. Сон… сон… чего только не бывает во сне…

“Хорошо придумала”, - донесся до нее шепот. Они медленно ехали по улицам, становившимся все шире и оживленнее, откуда-то сзади доносились выстрелы и шум, мимо по улице пробежали какие люди, потом пробежали полицейские. Кто-то из них заглянул в замедлившуюся на перекрестке машину, но, очевидно, хорошо одетый азиат, обнимающий белую женщину в дорогой шубке, не заинтересовал его. Меченый, после поцелуя продолжавший обнимать ее одной рукой, и ухом не повел. Машина остановилась недалеко от залитого льдом катка, который уже открылся и начал заполняться публикой, и Меченый так же спокойно помог ей выйти и велел идти к катку. Сам он чуть задержался и нагнал ее уже у самого входа.

Это до смешного походило на свидание, хотя конечно, ни о каком свидании речи не шло. Но оказалось, что Меченый недурно стоит на коньках, и они катались, взявшись за руки, широким голландским шагом - и с небольшим усилием можно было, конечно, представить, что это И., ее родной И., каток в городском саду, и отец еще не вмерз мертвым лицом в речной лед, и мать не ходит в комиссарской кожанке и с маузером на поясе, и Тася еще Тася, ее младший братишка с ласковыми глазами, мамин любимец, а не тот чужой, затянутый в кожу парень, который вышвыривал на ее глазах полураздетых людей из их домов… Но к чему? Все и так сон.

И в этом сне было легко говорить с ее страшным спутником - откуда-то она догадывалась, что не просто так он задержался в машине и что хмурый русский шофер ее уже никогда и никому не расскажет, кого и куда вез он. После катка они вышли через совсем другой выход, причем она впервые обратила внимание на небольшой саквояж, который Меченый нес в руках. Кажется, с этим же саквояжем он приехал в Харбин. Или нет? Впрочем, судя по тому, как легко он оставил саквояж в шкафчике раздевалки катка, ничего ценного там быть не могло.

После катка был ресторан и отдельный кабинет, где был заказан обед. К ним присоединился Хва и принялся рассказывать всякие забавные истории. Меченый вина не пил, потребовал себе какой-то особенный чай в чайничке, отхлебывал его крошечными глотками из расписной чашки и молчал. Было легко есть, пить и слушать, тем более что рассказывал Хва занимательно, и китайский язык его был ей хорошо понятен.

“Ты хорошо помогала, - одобрительно заметил Меченый, когда, закончив обед, они садились в машину - кажется, ту самую, в которой и приехали в Харбин. - Скоро ваше Рождество, - он усмехнулся. - Что ты хочешь в подарок?”

Даже в этой странной, сновиденной жизни она помнила, для чего ехала на поезде в Харбин. И хотя вряд ли сейчас это имело смысл, она рассказала Меченому.

“Не знаю, где сейчас могут быть вещи Анджея Гижицкого”, - закончила она. Но если господин не против (тут она не удержала насмешливого тона), она бы хотела получить ту картину, которую когда-то видела у художника.