Страница 24 из 90
По просьбе коронера преподобный немного рассказал о себе. Его зовут Гидеон Хакурт. Он рукоположенный священник Церкви Англии и настоятель прихода в Норфолке, который ныне поручен заботам викария (Джулиан навострил уши при упоминании Норфолка, но больше это никого не заинтересовало). Посетив Лондон несколько месяцев назад, он был потрясён количеством пропащих женщин на улицах и охватившей всё общество постыдной распущенностью, благодаря которой процветало это порочное ремесло. Он читал посвящённые этому проповеди и нашёл немало мыслящих схоже людей, желавших очистить улицы от язв общества в человеческом обличие. Он решил, что должен помочь стольким заблудшим, скольким сможет – они начнут с покаяния и преображения, а потом их вернут в семьи или научат зарабатывать себе на жизнь добродетельным, уважаемым ремеслом.
Присяжные одобрительно кивали, но их симпатий Харкурт пока не завоевал. Преподобный описал, как основал Общество исправления и похвалил тяжёлый труд его членов, многие из которых, как он отметил, были настолько добры, что сегодня пришли выразить ему свою поддержку.
Окружавшие его женщины лучились. Преуспевающие мужчины раздулись от гордости, будто были уверены, что их покровительство полезно каждому. Газетчики переглянулась, закатили глаза и покачали головами.
Харкурт уточнил, что приют был открыл около трёх месяцев назад. Всё время в него приходили и уходили постоялицы. Несколько, признал он, не смогли извлечь пользы из предписанного им распорядка работ, молитв и сурового примера, что подавали сёстры-хозяйки. Этим несчастным позволяли уйти – в приюте никого не держали против воли.
- Но куда больше было успехов – женщин, что приходили к нам, закостенели в грехе, а их чувство нравственности было притуплено пороком – так же, как постоянный шум губит слух, а постоянное чревоугодие – вкус. Эти женщины учились каяться – очищать души исповедями и оплакивать грехи, как дети перед строгим, но любящим отцом. Я, конечно же, говорю не о себе, но о Господе, а сам лишь стремлюсь исполнять угодное ему дело в меру своих сил.
Коронер был впечатлён, но кажется, чувствовал, что они отклоняются от темы.
- Когда в приют попала покойная?
- Около двух недель назад. Это было во вторник, ближе к вечеру. Она пришла одна, одетая так безвкусно и кричаще, как одеваются все, кто занимаются её ремеслом. Мэри была в смятении, но говорила очень мало. Я тогда был в приюте и говорил с ней сам. Чтобы соблюсти приличия, при разговоре присутствовала миссис Фиск. Моя работа такова, что я не могу позволить даже малейшего проявления непристойности.
- Конечно, нет, – согласился коронер.
- Сперва я был поряжен её манерами и речью. Она явно происходила из семейства, что занимает более высокое положение, чем большинство женщин, с которыми мы работали. Это делало её падение более трагичным – имея все преимущества образования и воспитания, она бы стала бы отличным примером своим невежественным сестрам. Должен признаться, я разрывался, не зная, нужно ли принимать её. Её слёзы, её раскаяние, её ясное понимание вины говорили, что она верном пути к спасению. С другой стороны, ей не хватало открытости – она не желала исповедаться в своем проступке. Это показало мне, что Мэри недостаточно смиренна и не может раскаяться от всего сердца. Она ничего не рассказала о своей семье, о прошлой жизни, ни о своем падении. Она упорно отказывалась даже сообщить свою фамилию – я боюсь, что даже имя, что она сказала, имя матери Господа нашего, не было настоящим.
Что же мне было делать, джентльмены? – обратился он к восхищённым его речью присяжным. – Прогнать её – значит толкнуть обратно на тот путь, что она пыталась оставить. Но упорное молчание, которому она не дала никакого объяснения, показывало, что её ум и сердце преисполнены гордыни, что не оставляет места раскаянию. Я не мог придумать лучшего решения, чем принять её в приют, но провести строгую черту между ней и другими постоялицами, что доверились нам и готовы внимать нашим словам.
Чтобы открыть Мэри глаза на неполноту её раскаяния, я был обязан принять болезненные, но необходимые меры. Она сама обрекла себя на духовное одиночество так что я оставил в одиночестве её тело. По моему распоряжению, она должна спать одна, в комнате, где нет ничего, что могло быть отвлечь её, должна была есть за отдельным столом. Отец должен не только утешать, но и наказывать, а человек моего положения должен выразить неодобрение, когда душа отвергает единственное, что может её исцелить. То, что Мэри не покинула нас – хотя она могла сделать это, когда угодно – говорит мне, что в глубине своего сердца она понимала, что мною движет, и покаялась бы, если бы её вера была крепче, а тщеславие – слабее.
Он замолк. Зачарованные присяжные молчали.
- Конечно, её смерть стала ужасным потрясением. Я скорблю о ней всем сердцем. Она поспешила предстать перед Творцом со своей собственной кровью на руках, и нет судьбы, от которой я бы хотел избавить её сильнее, чем эта. Самоубийство – это грех, который я не оправдываю и не могу оправдать. Но я молюсь за неё и надеюсь, что она смогла найти покой и прощение там, где пребывает сейчас. Несмотря на её упрямство и преступное отчаяние – преступное, ибо кто смеет отчаиваться, когда все мы в руках Божьих, чей сын умер за наши грехи? – несмотря на это хочу думать, что на этот поступок её толкнуло не отсутствие благочестия, но бремя вины, столь великой, что разрушило её разум. Джентльмены, я надеюсь, что вынося свой вердикт, вы учтете душевое состояние, в котором пребывала Мэри и с добротой отнесётесь к её памяти, как если бы судили сами себя.
Женщины в зале тяжело вздыхали. Одна закрыла лицо платком. Присяжные опустила глаза, смущённо ёрзая, будто в церкви.
Джулиан восхищался Харкуртом. Тот смог обернуть смерть Мэри, что была под его попечением, на пользу себе и приюту. Никто и не подумал спросить, как он вообще позволил подобному случиться. Никого больше не интересовали факты – все умы занимала добрая, трагичная история, что сплёл преподобный. Джулиан видел в его показаниях множество дыр, в некоторые из которых мог бы проехать экипаж, запряжённый четвёркой лошадей. Но любой голос, назвавший их, оказался бы гласом вопиющего в пустыне.
- Ещё несколько вопросов, мистер Харкурт, – почти промурлыкал коронер. – Это просто формальность, ничего больше. Я уверен, никто из нас не хочет больше отрывать вас от вашей бесценной работы.
Харкурт благосклонно наклонил голову. Джулиану стало интересно, не окажется ли вскорости коронер членом Общества исправления. А как насчёт присяжных?
- Обнаружили ли вы какие-либо следы насильственного проникновения в приют после того как была найдена покойная?
- Нет. Ни разбитых окон, ни взломанных замков.
- Вы можете предположить, откуда покойная могла добыть лауданум?
- Это моя вина (зрители и присяжные качают головами и не верят). Да, я чувствую, что это в первую очередь, моя вина. Такие молодые женщины подвержены страстям и умеют обходить закон. Им не позволено покидать приют или общаться с посторонними без строгого присмотра, но Мэри всё равно как-то сумела пронести в приют лауданум без нашего ведома. Я боюсь, что слишком доверял постоялицам, верил, что их желание измениться искренне, и они хотят избавиться от дурных привычек, что въелись в них за долгие годы. Могу лишь заверить вас, что теперь удвою бдительность и сделаю всё, что в моих силах, чтобы защитить моих подопечных от них самих.
Джулиан глядел на Харкурта почти с изумлением. Этот человек был гротескным, но удивительным, как экспонат из музея мадам Тюссо – а своей бледной кожей он и правда напоминал восковую фигуру. Джулиан был уверен, что Харкурт врёт – за его речами не было ничего, кроме тщеславия и честолюбия. Но он был красноречив – этого не отнять. И он вновь сумел совершенно увести разговор в сторону от фактов. Вместо того, чтобы размышлять над тем, откуда Мэри взяла лауданум, коронер и присяжные слушали о скорби, страдании и решимости преодолеть произошедшее и трудиться дальше.