Страница 17 из 57
А шаманец туды ж, шельма ты рыжий, не в свою строку словцо вставляет вострое д’ клинышком: мол, покуд’ва не помру на тот свет, не завихрись, мол, никуды волхвиткою, потому ремесло, мол, шаманье д’ оставить не н’ кого.
И зажила Анисьюшка вольною птицею промеж бусурманцами, потому наперед ведала: ’от минет ей шешнадцать годков, пустится в путь-дорожку, ишшо покуд’ва теменну, потому что ни кудесила – одно д’ потому: темь глыбокая опосля шешнадцати…
И шаманец ей сказ’вал: мол, опосля шешнадцати и помнить забудешь ведовство – д’ толь оно тобе и надобно, потому встренешь, мол, чудо-расчудо чудесное, а кое, не сказ’вал. Д’ всё одно выучил ей ремеслу шаманьему: не пропадать ж добру, не пустить ж псу под хвост шелудивому.
’От живет Анисья, что сыр в масле катается промеж бусурманцами, потому Абдул самый, эт’ Абдулыч-то, сейчас как с одра встал со смертного – почитает ей топерича что родною дочерью, содит возля собе трапез’вать, д’ ишшо, слышь, с ей совет’вается, аллах ему судья. А сыны его: эт’ что Ахмет, д’ Мехмет, д’ Муслим, д’ Алим, д’ Мурад, д’ Булат – ровнешенько братовья: толь прикажи что Анисьюшка – сейчас сполнять и кидаются.
Одному толь Али больно-т нужна сестрица Анисьюшка, потому нужна жана златокудрая д’ златоглазая, потому ин семя в ём кипит, кады глянет на ей, на свою желанную.
И что удумал-т Али, монголец-то: ’от сравняется шешнадцать Анисьюшке, покинет она бусурманий стан – он сейчас следом за ей кинется д’ в степи и снасильничает, потому не удёржит его топерича ни сам аллах, ни отец Абдул Абдулыч – а посля, как снасильничает, станет что пес служить своей полюбовнице.
А Анисья всё про всё уж наперед батьки ведала, потому загодя к побегу готовилась опасному, а покуд’ва не сбежала – училась ремеслу шаманьему до поры до времечка.
А времечко-т всё котится…
Д’, сказ’вают, что Анисья-т жила промеж бусурманцами-т, ни едину душу не пустили на ремни д’ на сбрую конскую…
’От намат’вает на косу золотую науку шаманскую, д’ ишшо отец, эт’ сам Абдул-то Абдулыч, выучил ей скакать поскоком д’ на лошеди, а братовья: эт’ Ахмет, д’ Мехмет, д’ Муслим, д’ Алим, д’ Мурад, д’ Булат – тетиву спускать с лука упругую д’ пускать стрелу каленую в цель заветную, а жены ихные, бусурманские, братовьев-т: эт’ Ахмета, д’ Мехмета, д’ Муслима, д’ Алима, д’ Мурада, д’ Булата – плов варивать, д’ лепешки печь, д’ кумыс сбраживать, – один Али ничему не выучил Анисьюшку, потому толь любви плотской и мог выучить, д’ больно-т надобно (а ишшо жены его, монгольца-т, Али, кой не выучил Анисью делу-т доброму бусурманьему, туды ж, никой науке не выучили, потому готовы были вцепиться в золотые волосы д’ глаза золотые выколоть).
А толь и подходит срок Анисьюшке: не ровён час, шешнадцать стукнет годков, д’ что в лоб что по лбу Али-т самому, потому точно дурень кой сделался: не ест, не спит – одно знает: под’счит’вает, сколь дён до рождения Анисьина осталося.
А и оставался один толь денёк единственный, и шепнул шаманец ей, Анисьюшке, на ушко, по-ихному-т, по-шаманьему, один пес и разберет, а и шепнул: мол, кады кинешься в путь-дорожку дальнюю, зачну, мол, его, татарца-т, Али-т, задярживать, так гляди, мол, не запамят’вай: удержу-т мово хватит толь на часок, потому скачи, что пуля шальна, что стрела каленая, а опосля лошедь отпусти от собе д’ иди всё пешая, сколь достанет силушки, доченька. ’От сказ’вает, а сам слезьми обливается, эт’ шаманец-то, потому полюбилась ему Анисьюшка, потому пришла к ему нонече смертушка д’ согласилась обождать чуток, покуд’ва дева златокудрая-златоглазая не завихрится какой волхвиткою, а и обождет всего-т часок времечка…
И пришел ейный срок, эт’ Анисье-т, и простилась она тады со всеми с домочадцами, татарцами-т: и с отцом, Абдулой что Абдулычем, и с сынами его, братовьями ейными: и с Ахметом, и с Мехметом, и с Муслимом, и с Алимом, и с Мурадом, и с Булатом, – с Али и то простилась, а куды кинешься, не запамят’вала и отца-шаманца старого, в маковку его чмокнула…
А после узалок тошший д’ по-за пазуху, лошедь шуструю пришпорила – и завихрилась, толь ей и видели, толь пылища стояла три дни столбом пыльная д’ слеза в глазу Абдулы что Абдулыча чистая…
И летела Анисья шальною пулею, и летела стрелою каленою, а спроси ты ей: куды летела-то, – и знать не ведала… ’От летит, а сама не отдышится, а и лошедь под ей спотыкается, бьем копытом ретивая. Тады отпустила ей Анисьюшка, эт’ лошедь-то добрую, хушь и бусурманскую, на все четыре стороны, а сама пешая и кинулась, что було силушки…
’От идет собе Анисьюшка, что былинка на ветру шатается, потому уж ночь, почитай, разночь, на дворе, а у ей и росинки маковой в роту не было. Идет, горемыкая. Так и ишла, покуд’ва с ноженек с белых не сбилася. А как сбилася, очи продрала, глядит: село. Не, промеж собе думку и думает, эт’ Анисьюшка-т, в селе-т боязно на постой становиться, потому, можа, погоня за ей гонится лютая. ’От, думает, погоди, сверну по-за околицу, – там ужо и повечерю, и на ночлег прильну. Сейчас поразмыслила – а сама бредет, горемыкая, еле живехонька, потому ноженьки в пух посбивала белые. И толь кады завернула по-за околицу, д’ на небо звездное глянула: а и благодать-то, Господи! – д’ кады приложилась ушком ко сырой ко земле-матушке: тишь, ни стука, ни звука, ни копыт бусурманьих топота, ни мирского лопота, – тады толь чуток и поуспокоилась.
И сымала платок с головушки, и стлала его на муравашку, и с котомки вымала пищу нехитрую, что надысь припасла на дорожку на дольнюю: чуть лепеш’чки, д’ яичушко, д’ кумысцу глоток. И толь надломила лепеш’чку, д’ надкусила яичушко, д’ пригубила кумысец, что своими рученьками белыми ставила, – сейчас как цокот кой и послышался… И застучало сердечко девичье допрежь конских копыт д’ с подковкими… И свету белого со страху не взвидела: то скачет погибель ейная… А сама очи зажмурила д’ приложила рученьку ко груди попридержать сердечко ретивое. Д’ толь что такое: грудушки налились ровно спелые яблуки – и кады поповыросли-т? На коленки глянула: Царица Небесная, круглые д’ гладкие! И что деется-т с нашей девицей?.. Али ворожба то кая дивная? Али чудной наговор?..
И явился пред ей во всей красе молодец неведомый: мчал во весь дух, д’ чтой-то замешкал, д’ на перепутье стал: и не шелохнется, потому заприметил Анисьюшку, хушь и темень кромешная на свет на белый дерюжку свою чёренную накинула… А та стоит, Анисьюшка-т, ровно березынька белая, а по лицу слеза течет что соком чистая… ’От спешился, самый молодец-т, а конь под им чёренный точно ноченька, д’ во всю ноздрю ишшо фыркает, д’ копытом об земь бьет: нет узды на его! А и молодец сам собою весь черенный: волос вьющий, густой, что крыло вороново, глаз раскосый, масляный, что спелое гранатово зернушко, бровушка что дугою какой выгнута стелется…
Анисьюшка не шелохнется, ровнешенько заворожённая: ничегошеньки про молодца-т не ведает! А и куды сронила дар-т свой особельнай, полоротая? Толь глядит на его на красу мужску, толь сердечко ретивое попридярживает… И как цаловал-миловал – словца не молвила, и как сымал с ей рубаху суконную, и как повалил на травушку муравую…
А луна лукавая пос’ребрила его головушку ровно проседью, д’ сверкнуло словно молонья колечко бручальное, обожгло сердечко девичье пуще кумысца того, что своими рученьками ставила… И заплакала Анисьюшка слезьми горючими, потому чует: сыскала желанного – а и потеряла в одночасие…
Тот цаловал ей на прощание д’ так и сказывал – а уста что сахарные, а голос дрожал что колокольчиком: ты прости, мол, мене, душенька, не в собе я был, кады входил в тобе, ровно нашла нелёгкая! Не ищи ты мене, грешника, потому ждет мене верная жёнушка безвинная. Коли сможешь, запамят’вай… И пришпорил коня свово чёренного…
– Как величать тобе, сокол мой? – Толь и молвила Анисьюшка. – Как окрестить дитя, коли на свет божий понародится-явится?
А тот пустил словцо камешком по ветру – оно в степь и кануло – да и завихрился в темень кромешную, толь его и видели… А Анисьюшка на травушку муравую кинулась что каким спелым яблуком д’ всю ноченьку и провыла, горемыкая… А как солнушко покатилось по небу, пошла к ручейку, обмыла личико опухшее – д’ не признала свово отраженьица, ровно не она то – другая кака Анисьюшка…