Страница 5 из 12
…Окопы сковало временное затишье, когда на последнем усилии воли, вернувшийся из невозвратной стороны отряд, рванулся вперёд и, с трудом продравшись сквозь узкие прогалы в колючей проволоке, очутился, наконец, среди своих.
Лихорадочное возбуждение, поддерживавшее воинов во время долгого опасного рейда, разом покинуло их. Большинство молодых солдат в изнеможении повалились на землю и мгновенно погрузились в глубокий сон. Бывалые сопротивлялись усталости более стойко: осматривали оружие, чистили его, курили махорку, кое-кто перечитывал дорогие письма, молясь в душе, что чудом уцелели, судорожно прижимали к себе пожелтевшие листки или в порыве безотчётной благодарности, поднимали глаза к низкому, угрюмому сталинградскому небу. Многие пали духом, видя ужасный разгром и урон на заставах, кожей ощущая беду, предчувствуя неотвратимую ужасную гибель.
– Товарищ комбат! – Старшина Киселёв, оббегая котлован, в чёрной жиже которого вяло плавали доски, человеческое дерьмо, набухшие одеяла, убитые собаки, люди и детские игрушки, – нагнал Танкаева. – Товарищ комбат, разрешите доложить! За время вашего отсутствия…
– Вижу. Иди пакуры… – отмахнулся комбат. Ленивый пожар соседней пятиэтажки, расстрелянной днём из танков, трепетал в мутном осколке стекла, застрявшего в обгорелой раме. Майор Магомед Танкаев, командир стрелкового батальона, заворожённо смотрел на этот льдистый осколок, в котором, как в зеркале, отражался изуродованный, в кровоподтёках и ссадинах, город. Великое разрушение и мерзостную пустоту являл заваленный трупами погибших, запруженный искуроченной техникой город в этой предвечерний пышно расшитый багровыми красками час.
Выхолощенная отчаяньем-болью мысль путала в голове тяжёлый, заклёкший клубок.
– Товарищ комбат! – топтавшийся неподалёку сержант, для верности ещё раз окликнул командира – не надо ли чего? Тот слепо глянул через плечо на его вышарканную, порыжелую шинель, на выгоревшие, забрызганные грязью погоны и, точно невидяще, спотыкаясь, побрёл вдоль траншей.
Но вдруг встрепенулся, будто от пули, крикнул не своим голосом:
– Вера-а! Ефрейтор Тройчук…связистка, жива-а?!
– Так точно, жива! – живо откликнулся сержант, искренне радуясь иной эмоциональной реакции комбата.
– Гдэ? Гдэ она?
– Не тужите, товарищ майор! – Киселёв понимающе, смеясь глазами, бодро огладил по-чапаевски закрученные усы. – Приказом старшего политрука…перевели её с передовой…Ага! При лазарете она…раненым помогает! Санитаров-то бедовых, почитай всех бомбой накрыло…Отмучались.
По хмурому лицу комбата будто скользнул золотой солнечный луч…Скользнул, но и только. Оно вновь стало суровым и твёрдым, как камень. Ни говоря, ни слова, он продолжил свой путь.
Путанно-тяжек был шаг комбата, будто нёс за плечами непосильную кладь; гнусь и недоумение, обида и бешенство комкали его горскую душу. У смятой в лепёшку сорокопятки выбил из зажёванной пачки папиросу и долго не мог поднять к губам, затяжелевшую руку.
Время золото. Он воспользовался дарованной врагом передышкой, что бы лично обойти огневые ячейки, пулемётные гнёзда, воочию узреть и пересчитать своих оставшихся бойцов. Вёл счёт от роты к роте, получалось, …будто шелуху и охвостья собирал в амбаре, из которого хозяин вынес зерно. Вместо рот – взвода, вместо взводов – отделения. Взгляд то и дело натыкался на трупы стрелков и целых пулемётных расчётов. Злость и отчаянье клещами душили горло. Боль за погибших по-обыкновению застила глаза, разъедала, как ржавь железо, волю и дух.
Потрясение было велико: уцелел только один мужчина из пяти, одна женщина из трёх и всего четыре офицера, не считая его самого. Капитан Кошевенко, старший политрук Кучменёв, лейтенант Бурков, да, как будто, майор Ребяков…Так во всяком случае утверждали солдаты, якобы видевшие его танк целым и невредимым.
Хай, хай…Только теперь батальон ощутил до мозга костей всю истинную тяжесть невосполнимых потерь. Каждый понимал, что его батальону, как боевой единице, угрожает смертельная опасность, что с потерей двух трети состава, без вливания новых сил они беззащитны перед лицом грозных сил, а проще – обречены.
Отчаянье овладело даже мужественным, бесстрашным сердцем Танкаева. Он не доверял больше своей удаче, своему природному чутью, физической силе, крепким, что гнули подкову, – рукам и железным тренированным мускулам. На его исхудавшем, заросшем за последние дни жесткой щетиной лице, в жжёно-карих, как у сокола, глазах отражалась смертельная усталость. Он угрюмо, вместе с другими бойцами разглядывал раны, нанесённые ему вражеским свинцом и сталью, слизывая по временам кровь, всё ещё сочившуюся из глубокой царапины на левом предплечье.
Подобно всем побеждённым, Магомед не переставал вспоминать ту минуту, когда победа стала клониться в их сторону. Стрелки яростно бросились в бой; его автомат, а потом и кинжал без устали крушили врагов! Ещё напор, ещё удар…и они перебьют всех своих противников, захватят в плен важного языка-офицера, прихватят оружие – боеприпасы…
Дадай-ии! Какой злой рок пронёсся над полем битвы?.. Почему они дали себя опрокинуть? Почему его воины, внезапно охваченные ужасом обратились в паническое бегство и кости их захрустели под прикладами и штык-ножами врагов, в то время, как автоматные очереди безжалостно пронзали-дырявили тела бегущих и раздирали их в клочья?! Иай! Как случилось, что противник снова, по сути, взял верх?!
Воллай лазун! Мрачные мысли сверлили мозг комбата, приводя его то в безумное исступление, то в бессильную ярость.
Биллай лазун! Он не желал, не мог примириться со своим поражением, чувствуя в себе кипучую аварскую кровь, столько энергии, отваги и ненависти!
* * *
Вот и теперь он не сидел на месте. Контуженный, весь на перетянутых нервах, он снова рычал, требовал от охрипших связистов контакта с командирами батальонов. Ноги дрожали, в ушах гудело не проходившее эхо взрыва. Тело под рубахой горело, словно его отходили крапивой. Стянув гимнастёрку вместе с исподней рубахой, он зашёл за полог, оглядел себя в осколок зеркала. Не считая перевязанных ран, увидел на груди, плечах косые длинные ряды малиновых волдырей, будто его и впрямь исхлестали крапивой.
– Твою мать…Этого ещё не хватало! Иваныч кивал – у него была такая же зараза…От нервов говорит… Э-э, чешется и палит будто перцем натёрли. Чистотелом, вроде, как …обошёлся. Сейчас бы в русскую баню-у…– он и усмехнулся своим несбыточным мечтам.
Снова подошёл к осколку зеркала из толстого замутнённого временем стекла. К осколку – из другой, доисторической жизни, в которое прежде смотрелись иные люди, светлые ликом, мужчины и женщины, дети и старики…Теперь убитые, сгоревшие в пламени, сгинувшие под бомбами, повешенные?..
На осколе зеркала дрожала, точно дышала водянистая радуга. Он вгляделся в своё отражение. На него смотрел обожжённый войной и боями воин. Продолговатое, сухое, с запавшими щеками лицо. Широкий упрямо сжатый рот, волевой подбородок. Как у отца и деда мюршида Гобзало – у него были выразительные тёмные, с фиолетовым отсветом глаза, такие же крупные черты мужественного орлиного лица, с характерными для их рода вырезанными высокими скулами, будто вычеканенные из меди.
Отошёл на два шага, чтобы видеть себя по пояс. Крепкое телосложение, борцовский торс, длинные сильные руки покрывали рубцы-шрамы, ожоги и следы прежних ранений. Только вот всё, как будто усохло, увялилось до излишне рельефных мышц и напруженных жил. Впрочем, других – холёных, лоснящихся сытостью защитников, Сталинград и не знал, как не знала и вся война, щедрая лишь на голод, мор и лишения.
Он с удивлением отметил две резкие складки, сбегавшие к подбородку – их раньше не было, как и трёх горизонтальных, пересекавших лоб, под которыми не мигая, ожесточённо смотрели чёрные аварские глаза. Коротко стриженные волосы кое-где посекла седина, особенно на висках.
« А нет…Странно…Их я тоже прежде видел, – Магомед коснулся пальцами седых волос, – а, может, просто не замечал? Иншала.»