Страница 47 из 77
Слова, произнесённые без всяких эмоций, без страха, вернули прежнюю ясность затуманенного рассудка, протащили по кипящим внутренностям эту нелепую, безумную страсть и выскребли её из горла вместе с приглушённым голосом:
– Что ты сказала?
Но Адриана не стала повторять, её губы замерли в выражении какого-то неестественного, жалкого безразличия, а во взгляде таилась насмешка, отражение унизительного бессилия. Казалось, будто она была в истязающей растерянности, не знала, как следует относиться к такому внезапному известию, вспоровшему ночь: испытывать ли ужас от осознания того, что прикованный к постели демон сумел найти возможность даже на обломках собственных костей броситься по её следу, или же питать скрытое облегчение, благодарить полицейских Эксетера за их неистребимую тупость, отведшую удар правосудия по свободе Ариса. Говорят, ревность – это взрывоопасная смесь ледяной недоверчивости, подозрительности и нестерпимой жажды обладать телом другого человека, его временем, сердцем, разумом, каждой мыслью, это безумная зависимость… Считаете, я в тайне стыдился грязных подозрений, нашёптываемых нелепыми, гаснущими в ночи предчувствиями? Я ревновал Адриану к перекошенному образу Ариса, вбиваемого в её кости годами и ударами во имя усмирения дурных сущностей? Я испытывал обиду, догадываясь, что она, решившись на жестокую, бездумную месть, кровавый самосуд, не хотела заковывать отчима в металл и бетон тюремной камеры.
Она боялась признаться в таком извращённом, немыслимом желании не вмешивать в дело своей крови суету бестолковых полицейских и въедливых судей, что станут резать свободу Ариса лезвием обвинения отличного от того, что тянулось за ним и наматывалось петлёй на шею. Ворвавшись на Бейкер-стрит, Адриана не стремилась искать защиты у закона, чьи чахлые корни цеплялись за стопки бумаг и корешки дряхлых книг, и не скрывала этого, выказывая отчаянную, болезненную смелость. Но теперь, на остывающей, смятой простыни она прятала этот ржавый гвоздь в своём сердце, говорила с бесцветной усмешкой, прекрасно понимая, что я в любых уловках высмотрю очертания правды.
– Охрану отвлекла троица безумцев, ворвавшихся с оружием и устроивших хаос, чем, вероятно, и воспользовались люди Бенджамина, его не перерезанная шайка…
– Значит, тебе снова придётся быть осторожней.
– Разве может быть опасным человек, не способный даже самостоятельно передвигаться?
– Назвавшись Адрианой Флавин и раскроив мою жизнь, ты не подходила к дверям и пряталась за занавесками, тайком высматривая автомобиль, карауливший Бейкер-стрит. К чему сейчас эта храбрость? – скептически отозвался я.
– Вовсе не храбрость, Шерлок, – Адриана прижала к губам указательный палец. – Бенджамин, зная, что теперь в моей крови имеется весомое преимущество, не рискнёт приблизиться ко мне и не променяет никчёмные жизни глупых головорезов на скверный шанс подавиться собственными пальцами! Да, он жесток, тщеславен, порой им овладевает непомерное безумство, но главный его недостаток – трусость! Будучи замотанным в бинты, облепленным слоями гипса, Бенджамин, скорее, займётся поисками надёжного укрытия от полиции, чем поддастся одержимости мной.
Одержимость. Так она называла извращённую привязанность отчима, растянувшуюся на семь лет непрерывных пыток.
– Получается, ты при необходимости не упустишь возможности выпустить зверя из клетки? Позволишь хищнику проглотить тебя?
– Я сомневаюсь, что сумею его удержать, подавить ярость. Бенджамин убил маму, служанку, обезглавил бабушку… – мне померещился бег огненных искр в её венах, по ним точно заструился жёлтый раскалённый металл. Казалось, пламя, в котором она исчезла, разгоралось внутри с рождения, опаляло и никогда не угасало, а лишь росло и пронизывало. – Долгое время я считала себя виновной в их смерти, хоть и ясно помнила только мозг и обломки черепа Фрэнка в своих руках и никак не могла выцепить из памяти хотя бы мгновение того, как я вскрываю маме горло… Я десятки раз прятала нож в рукаве, подсыпала в солонку яд и смазывала им фильтр сигарет, поджидала Бенджамина, прячась за кривым стволом старой яблони в саду, целясь пистолетом сквозь ветви и листву… И столько же раз выбрасывала солонку в урну, отнимала у Бенджамина пачку отравленных сигарет, швыряла её в камин и убегала на чердак, пряча пистолет в подоле платья, – Адриана посмотрела на меня так, будто с жадностью искала презрения, что распаляло поедавший её огонь, молила об унижениях и недоверии, каким я встретил её на пороге Бейкер-стрит, о той самой лютой ненависти, гремевшей у подножия проклятого холма. – Иногда бывает трудно стать убийцей, сорвать с цепи врождённое животное желание грызть глотки. Убийца здесь, – она прочертила пальцем линии переплетённых вен, – разбуженный и обозлённый, слишком долго терпел мою слабость.
– Хищник не сделал тебя сильнее, не стоит восхищаться способностью ломать людям скелет. Думаешь, раз твой разум не помутился, выдержал испытания, а тело не рассыпалось от ударов Ариса, стыда и злости, то ты можешь говорить о силе? – я и хотел бы безжалостно колоть её столь необходимым презрением, невидимыми шприцами с концентрированной ненавистью. И если Адриана, провалившись в прошлое, не различала моего напряжения, сводящий челюсти спазм, то я отчётливо слышал надрывный диссонанс между тем, что слетало с языка, и тем, что колотилось в голове. «Не смотри на меня так, я не Бенджамин Арис, я не швырну тебя на доски пропахшей навозом конюшни, я не подберу его хлыст» – вот, что осталось за жёсткими фразами. Я мог попросить её воспользоваться чёртовым даром, проникнуть в моё рваное сознание и уловить истинный мотив несказанных мыслей. Но она будто и не умела даже ненамеренно вслушиваться в отголоски чужого размышления. – Но ты права в одном: нас обоих не стало в тот день скомканного прощания. Я жил вполне терпимой жизнью без воспоминаний и потерял не так уж много по твоей милости. А ты утратила почти всё, что я мог полюбить, если бы умел. Всё, что делало тебя сильной.
– Тогда зачем ты просишь меня остаться? – Адриана перестала улыбаться. – Надеешься, что однажды я с двенадцатым ударом часов превращусь обратно в Джеральдин?
– Нет, Адриана, – я особенно выделил её новое имя, словно проговорив эти мягкие звуки в первый раз. Ночь, не спеша, скользила по улицам, карабкалась по крышам, утягивая за собой время звенящих глупостей, время репетиции последнего прощания. Быть может, я, вкусив кровь пульсирующих чувств Адрианы, уже начал подозревать, что эта странная, невозможная, удивительная, неразгаданная женщина появлялась в моей жизни ужасной катастрофой и исчезала. – Именно потому, что ты разучилась быть сильной настолько, чтобы выжить.
И я ошибался. В изнурительном, опустошающем бегстве от собственных призраков и капризов природы я смотрел на Адриану через искривлённые призмы бунтующей памяти, твёрдых убеждений и своей треснутой правоты, и жестоко ошибался. Я разглядел настоящую, целую Адриану только в мёртвом сиянии золотых букв, вдавленных в гранит надгробия. Вдавленных в грудь, прибитых камнями безмолвного пруда. Джеральдин Мередит Фицуильям. Адриана Изабелла Флавин – хотел я высечь на обратной стороне, показать каждому, что здесь из тёмной земли торчит забросанный увядающими цветами осколок загадочной жизни, разодранной на две части. Одна обозначена золотом, вызывающим тошноту, прикрыта букетами, под которыми в траве себе прокладывают путь невидимые насекомые. Другая брошена в холодную тень, выцарапана на косых шрамах первой, засыпана серым пеплом. И в этом грубом наброске, рассеченной изнанке первой жизни была сомнительная, редкая, но всё-таки сила – такой её удивительный сорт, что, скорее, напоминал опасное безумство. Адриана обладала силой изуродованной, но выжившей жертвы, силой пугающего смирения, силой отказаться от соблазнов и принять смерть, как старого друга. Она не видела в бешеной пляске огня путь к успокоению, избавлению от страданий, исцелению вскрытых ран. Она не взяла меня за руку ради искупления и спасения.
Я начал описывать историю кровавого неба, когда Адриана ещё была жива, и, перечитывая первые записи, я высматриваю в сплетении строк надежду, улыбаюсь яростному столкновению наших умов, нечаянному привыканию друг к другу, к ожиданию чая и вспышкам споров… Постепенно ровное, последовательное повествование стало разрываться мыслями, мучающими меня теперь. Наверно, я наивно полагаю, будто преобразование в письменную форму способно запереть их здесь, навсегда вытащить из головы.
Но приберегу, пожалуй, эти всплески мысли для более подходящей минуты.
Адриана резко отвернулась, не произнесла ни слова, спрыгнула с кровати, встала у окна и медленно обводила завитки невидимых узоров на стекле. Её молчание было пустым, точно выпотрошенным, и заглатывало в бесконечную пустоту всё, что случилось, оборвалось на выдохе и пропало: заниматься сексом после вколоченной меж нами новости и неудачного разговора казалось столь же омерзительно, как и предаваться утолению голода и похоти в пропахшем свечами святом чреве церкви, разрывать унылое, монотонное отпевание звучанием слитых воедино слишком живых, слишком ранимых и горячих тел.
Нам стоило задуматься о дальнейших действиях, определить метод борьбы с силами проклятия и упрямством хищника, а мы вопреки трещинам на сосудах наших расшатанных жизней позволили жестоким чувствам захватить власть, позволили себе раствориться в дурманящей слабости. Но звонок, этот импульс, прорубивший путь по сети от Эксетера до Лондона, расколол нас, как молния тот одряхлевший, высохший дуб перед поместьем. В какой-то степени я был благодарен столь отрезвляющему способу выдернуть разум из ядовитого тумана.
В конце концов, нас укрывали не тени хижины старика Уилла, линии стен выводило не дрожание ярко-жёлтого огня в путах камина, а свет грязно-белого фонаря. Семь лет никуда не делись, не стёрлись, не пощадили. Возникало ощущение, что нам никогда не прорваться сквозь годы, по-разному отразившиеся в памяти.
Я поднялся с постели, подошёл к Адриане и обнял, прижал к груди, не задумываясь, причиняли ли ей боль эти жёсткие тиски моего отчаяния, невысказанной боли и грызущего сожаления. В голове проносились ломаные линии асфальта, из которого вырастали массивные бесформенные глыбы, обретавшие черты каменных построек, упиравшихся в небо безликих высоток, на их поверхности вылуплялись пустые окна, высвечивались номера, названия буква за буквой вырезались над первыми этажами: я пытался вычислить место, куда Арис забросит свои повреждённые кости, где станет переваривать план действий в уцелевшем мозгу. Я размышлял с усилием и ненавистью, смешивал мутные лужи Лондона, сросшиеся друг с другом дома с петлями улиц Эксетера, а тяжёлое дыхание Адрианы, вымученные вдохи, едва проникавшие в стиснутую объятием грудь, на доли секунды возвращали меня в зеленоватые стены спальни, заставляли сталкиваться с ударами смолкнувшей страсти и иллюзией неведения, обманчивого, горького покоя. Поцелуи высыхали, оставаясь под кожей, оседая глубоко внутри. Прежде, чем звон мобильного поглотил тихое звучание нашего взаимного тяготения, я приподнял шёлковую сорочку, целовал обтянутые тонкой плотью рёбра, припал к животу, а пальцами пересчитывал шрамы на выгнутой спине. Сросшиеся разрывы, загрубевшие наросты – казалось, в них ещё можно было найти Джеральдин…
Позже я понял, что любил подходить к Адриане вот так, сзади, крепко держать в руках, оставаясь за спиной, не давая ей обернуться, превращаясь в подобие живого щита между прошлым и настоящим, пряча шрамы, метки топтавшейся жизни.
Я запомнил мутное отражение спальни, очертания лица Адрианы и её взгляд, запечатлённый на мокром стекле. Первое, что поместилось в пустые глазницы разбитого черепа после наивной попытки прилепить облик другой мёртвой женщины – этот взгляд, будто навсегда застрявший в стекле, приколотый к нему блёклым светом.
– Когда я решила сменить постельное бельё в ночь изгнания хищника, то кое-что нашла в твоём шкафу и чуть не упала в обморок.
– И что же ты нашла? Сувенир из морга?
– Лиловую рубашку, ту самую, – судорожно пробормотала Адриана. – Там, на нижней полке… Я вытащила её, вцепилась в ткань, дышала пылью в смятых рукавах, пытаясь зацепиться за запах прошлого. Зачем ты хранил её столько времени?
Память вздыбилась тяжёлой волной, забилась комом в горле.
– Я… Помню, что затолкал её в комод на Монтегю-стрит перед тем, как переехать на другую квартиру… Но потом вернулся, требовал у новых квартирантов впустить меня и открыть ящик комода, откуда ещё ничего не успели выбросить. Эта чёртова тряпка преследовала меня в кошмарах до тех пор, пока я не вернул её и не швырял по шкафам съёмных квартир, так ни разу больше и не надев.
Я прижался губами к затылку Адрианы и не шевелился. Её слезы, срываясь с подбородка, стекали по моей коже, а в отражении казались глубокими трещинами на бледном печальном лице. Я тут же зажмурился и уткнулся в её волосы, а беззвучное рыдание трясло хрупкое тело Адрианы, выцарапывало наружу холодные слёзы и вынуждало молчать. Я вновь не смог заглянуть внутрь её неуёмной, раздирающей боли, берёг себя от новых мук цепенящего сочувствия, сострадания, что скреблось в груди. Я, изображая щит, прятался за затылком Адрианы, сам нуждался в защите.
Однажды я открою глаза, буду задыхаться от дыма и жара, крик застрянет в дрожащих стенах, я осмелюсь принять эту боль, пустить её по венам, точно дурную, отравленную кровь. Но Адриана оттолкнёт меня, вышвырнет, как нелепую, бесполезную рубашку…