Страница 67 из 105
Она не чувствовала голода, но ее заставили что-то съесть и выпить кофе. Проглотив то, вкуса чего Она не ощутила, поблагодарила и пошла в комнату, села на стул возле него. Почему-то ей казалось, что Он тоскует, оставаясь один. Что ему тоже страшно, как никогда. Почему-то казалось, что если рядом с ним кто-то был, по губам его скользила улыбка.
В приоткрытую дверь заглянул Папа, позвал ее, сказав, что надо помочь. Вышли на маленькую лоджию, заставленную шкафчиками с заготовками. Папа достал припрятанную водку и пару стопок:
- Помянем…
Водка обожгла горло, упала горячим камнем куда-то вниз. Постояли, взяли какие-то банки и пошли на кухню. Она хотела было вернуться к своему бездыханному ангелу, но начали приходить люди. Качали головами, утирали слезы, обнимали, соболезновали, заходили в комнату, чтобы проститься. Пришли друзья, помогали на кухне. Стало шумно и как будто немного светлее. Чистили, крошили, резали, раскладывали по тарелкам. Стараясь поддержать друг друга, говорили о чем-то. Пытаясь подбодрить, находили возможность вызвать улыбку на лицах. В такие моменты казалось, что друзья и родные готовятся к какому-то торжеству. Так готовят новогодний стол. Или праздничный пир ко дню рождения. Нереальность происходящего раскачивала и кружила, швыряла сознанье, как мячик, била им о стены и пол. И каждый такой удар отдавался гулом, заставляя сжиматься и лететь, кувыркаясь.
Перекуры в подъезде высасывали душу, как сигарету. С клубами табачного дыма выдыхались воспоминания, колыхались зыбкой пеленой и таяли… таяли… Здесь было тяжело. Здесь писали на стенах «forever» и верили, что навсегда. Здесь жило ожидание, но теперь уже нечего было ждать. И губы сжимались, неохотно выпуская слова. И черты становились жестче, глаза холоднее. И горло сжималось от чувства вины.
Не дослушали. Не поняли. Не разглядели. Не почувствовали. Прости нас, прости, прости.
Обидели. Опоздали. Холодом обожгли. Прости нас, прости, прости…
Уходили. Смехом неестественным терзали. Душили любовью и ревностью. Прости нас, прости, прости, прости… Поздно…
Из лифта выходили и выходили люди, поднимались по лестнице, черные, согбенные, в слезах. Прикрывали ладонью рот, сдерживая стон, прятали в платочки соленые капли, сочащиеся из глаз. Входили по одному, входили испуганными группами, боявшимися узреть воочию то, чему не могли поверить на слух. Входили, с трудом протискиваясь через непроходимую чащу отчаяния, увязали в трясине тоски. Стояли, сшитые друг с другом черными нитками горя. Пожилые ли, средних ли лет, молодые или почти что дети – старели, лишаясь последней опоры, придавленные глыбою безнадежности.
И воздух звенел от тоски. И нечем было дышать.
Или все это ей приснилось?
В мешочек собрали фенечки, положили ему в нагрудный карман пиджака. Бисер сплетенных нот, слов, лиц, встреч, улыбок и слез собрали и положили ему в нагрудный карман пиджака. Струны и медиатор… Очки, в которых Он выходил на сцену… Провожали в последний путь.
Сколько народу… Ты видишь, сколько народу? Почему же ты думал, что никому не нужен тут? От слез в глазах темно, и твой электрический бог не может одолеть этого мрака. Где его свет, где? Или ты унес его весь с собой? Как струны, как медиатор, как бисерные фенечки сплетенных нот, слов, лиц, встреч, улыбок и слез?
Обожженные запястья спрятаны под белые манжеты. Уже никто не спрашивает, как, не спрашивает, почему – молча глотают отчаяние. Ты видишь? Ты видишь, комната не вмещает всех, кто хотел бы, чтобы ты был жив. Теснятся, жмутся друг к другу, слипаются, и горе пускает корни и всходит невысказанным, невыплеснутым, невыплаканным. Душно. Шорох и шепот, всхлипы и сдавленный плач.
К родителям подошел его друг и ученик, игравший вместе с братом в школьном ВИА, за ним следовал бородатый человек в тюбетейке. Друг что-то сказал им тихо, почти шепотом. «А разве можно? – сквозь слезы спросила Мама, - Он же самоубийца…» Бородатый человек склонил голову набок и тихо произнес: «Он был хорошим человеком. Хорошего человека можно». И, получив согласие, устроился на стуле в углу комнаты, открыл книгу и стал читать нараспев. Гортанные переливы арабской вязи взметнули в небо вершины гор, укутали их облаками, растерли на фоне их синеву и впрыснули в нее яркое солнце. Спеленали, убаюкали, посулили горний мир и тропу, ведущую в райские кущи. И сердце тонуло в омуте покоя, смыкая над собою гладь забытья.
Или это ей только приснилось?
Она смотрела из мрака сознания сквозь узкую щелку. Кажется, качнулись, отхлынули, затаили дыханье. Кажется, несколько человек подошли, склонились, подняли на руки гроб и понесли. Кажется, потекли следом, как кровь из вспоротой вены, и опустело… все опустело… Кажется, ждали чего-то под снегом… Или это с неба сыпались звезды? Кажется, было темно, но, может быть, только казалось… Кажется, ехали в крытой машине, и хвоя венка царапала щеку… Кажется, глаза ее закрылись плотнее, чем крышка гроба…
Ей снился сон.
Серые сумерки сгрызли мир, вылизали мир до состояния чистого поля. В чистом поле, в сером снегу проковыряны черные ямы. К одной из них тянутся и тянутся люди. Выплескиваются из машины и текут медленно, как черная струйка выкипающей боли. Остановились, запенились у края могилы. Могила… Она, конечно, не от слова «мгла», но в мире живых нет ничего темнее и беспросветней.