Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 123

А вылезши из этих каменных нор, он оказывается слепым. К счастью, его находят крестьяне и увозят в больницу, в которой главный врач оказывается повстанцем. Он то и переправляет глухонемослепого Теодора на отдалённый океанский остров, куда ещё не добрался генерал со своими зомбирующими технологиями.

А Тед, хоть и потерял всякую связь с миром, становится ясновидящим, и ему уже не нужны слух, зрение и речь. Вот так.

                *                    *                     *

И когда  будет бесцветное завтра,  за окном—утро утраты,  на ветру трепещут зелёные листья зимой, кифара с жёлтыми струнами, певучая, в   нетерцовых созвучиях, пусть будет всё так, как будто  не было той  жизни,  живущей  со мной.  Летом летала в   небо, осенью  оседала снегом  на кустах после дня,  видя одного меня,—говорит старик, горестно забивая трубку зелёными непросушенными листьями табака. Но любовь эта не нравилась  поэту, в ней не было  страсти,  и он сделал её такой,  искусственно опустив   всё  до самого крайнего страдания, он подсунул ей цианистый калий в прозрачно – чёрной оболочке.  Но она оставалась невозмутима. Она выходила из дыма.  Его я содрогнулось, когда он понял, что наткнулся на неизменное постоянство, и он сбросил с себя  венки и мантии и возлёг с  ней на ложе избранных смертью…

—И чё, трахнул её потом?

—Эй, Дюдя, ты знаешь, как твоё погоняло  переводится?

—Ты чё меня Костыль, за дибила держишь, знаю, конечно,— Чувак, по-английски.

—Урод ты   краснопресненский, вот ты кто,  это же поэзия,  иди вон, там вода  вскипела. Ты же чай мутил. 

Взгляд синих глаз молнией ринулся в левый угол барака, где в почерневшей от налёта банке между  двух лезвий, разделённых спичками и связанных ниткой носились молекулы водорода и кислорода, разогнанные до определённой скорости разностью потенциалов. Дюдя вытаскивает бульбулятор и засыпает в банку  полпачки чая,  чёрные листья оседают на дно.

Нет ничего, что  было бы  способно вырвать из рук моих лиру, ни долгие  волны, ни бесконечные зрачки вечности,  четырёхтысячной ночью  кричащие в чащу.  Они всё ближе и ближе, и скоро придёт последний взгляд, всепрощающий и великолепный, амброзия и нектар, опьяняют и уносят в вечную обитель…

—Это как на коньяк накуриться, Костыль, помнишь, нам один грузин с четырнадцатого барака литр чачи подогнал, а на Фыра  ещё тогда торпеда с химкой зашла,—говорит синеглазый Дюдя,  когда обжигаясь, наливает непрозрачную,  коричнево—беловатую жидкость из банки  по кружкам.

—Дюдя, ещё слово, в рог получишь.





—Необычная  у тебя речь, отец,— говорит Андубин,  делая пару глотков из кружки  и поднимая холодные серые глаза  на старика, укутанного шарфом. Откуда это?

—Мифтахетдин, неизданное, собственный перевод,— говорит дед, дымом из трубки  обволакивая  лампочку, забранную в решётку (чтобы не разбили и не порезали вены).

—Что-то я не знаю такого.

Дед, отвернувшись к стене,  молчит, его печальный взгляд  тускнеет, пригашиваясь   индикатором   существования  жизни в тщедушном теле.

 Потрачено.

—А чё каво, братва,  пусть, ещё чё-нибудь залепит, а, Скифа?

Но Андубин не слышит. Он  тоже уже погружён в себя, в его глазах сияют ночные видения, детство, юность. Вся  его жизнь предстаёт перед ним  как море, бушующее и бездонное, в котором он сам как маленькая лодка, вытесанная ребёнком – богом, когда Создатель  ещё был неразумным сорванцом, и его,  кричащего и плачущего, оттаскивали от бездны, отобрав любимые игрушки и бросив их на произвол судьбы.

Как не разбиться о  скалы, как не налететь на рифы, когда беспощадный ветер содеянного наполняет паруса страхом и  гонит  утлый чёлн прямо на зеленеющие вдали камни возмездия. Когда во  снах становится так душно от   мертвенного  ужаса перед своим  будущим, что кажется,  будто ты лёг спать с пакетом на голове, что даже не хочется засыпать, а только рвать навешенный на лицо целлофан, рвать до исступления, спасать свою лживую, преступную жизнь.

—Я не виноват, брат, как не виноват никто другой, которого тоже бросили так же в это море, дали железное весло, пять литров воды, и  цементную  лодку, которая рано или поздно обязательно затонет, это лишь вопрос времени. Берег так далеко, что его даже не видно, и вообще, не понятно есть ли он, до  него ещё никогда никто не доплывал, а если и доплывал, то возвращался оттуда совсем другим, и просто молчал, и только смотрел глазами  в глаза, в которых можно утонуть  как в этом море. Но вот оно  подбирается к краю, пена на гребне волны уже мочит сандалии, весло потеряно, вода выпита, и надежды нет.