Страница 60 из 76
Впрочем, даже летом я не люблю Лондон. С самого детства, с тех самых пор, когда я, сидя у окна в карете, прижавшись к пелерине матушкиного плаща, с ужасом разглядывал трущобы, где нам иногда случалось ехать, полные посеревших лиц, в чьих глазах светилась злоба и зависть. Помнится, я как-то спросил матушку:
- Почему мы постоянно едем среди этих кошмарных мест? Почему мы не едем по другой дороге?
Но матушка лишь печально посмотрела на меня и тихо прошептала на ухо:
- Валентин, милый, в Лондоне мало мест, которые так же красивы, как Белгравия, где мы живём. Стоит только немного отъехать от фешенебельных районов, сразу же начинаются трущобы. Сердце нашего города – не дворцы и роскошные особняки, сердце Лондона – гнилые домишки и сточные канавы.
Ещё тогда я понял настоящую, глубинную суть Лондона, тогда я возненавидел его. И с ужасом, высунувшись в окно, глядел на полутеней, полулюдей, которые не то жили, не то медленно умирали в нищете.
Несчастные люди жили в крошечных, зловонных комнатушках, куда вели узкие прогнившие лестницы с расшатанными перилами, вставали с рассветом, ложились с закатом, и дни их были полны тяжёлого труда и унижений. И эти люди ненавидели нас, роскошно одетых, процветающих в довольстве и неге, матушку, прижимающую к лицу надушенный платок, бледную, сдерживающую рвотные спазмы, меня, испуганного, не привыкшего к этому страшному миру. Миру, где грязные улочки смердят нечистотами и дешёвым пойлом, потом и болезнью. Где слышится то женский крик, то детский плач, то грязная брань, а иногда стоит тишина, что стократ страшнее всего остального. Где дети работают с ранних лет: мальчики чистят трубы, продают газеты, ищут на мелководье Темзы собачьи кости, железки, обрывки верёвок и угольки. Ввечеру всё это тащат к старьёвщику, авось даст несколько монеток. Девочки продают цветы и водяной кресс, но часто с течением времени начинают предлагать на улицах товар совсем иного рода. А подчас и вовсе попадают в дома терпимости, где, заразившись какой-нибудь болезнью, вскоре умирали в мучениях. Но все знали, что даже эта участь лучше, чем работный дом. Тогда я не знал об этой стороне жизни: в моём мире всё было иначе.
В моём мире был огромный дом в одном из самых престижных районов Лондона, полный света, красивой мебели, слуг, любви и заботы нянюшек и матушки. Отца я видел редко, но, в отличие от младшего брата, удостаивался его внимания: я был наследником, носителем титула и родового имени. Иногда в нём просыпались отцовские чувства: он посылал за мной, и я являлся в его кабинет. Он просил меня сесть в кресло с высокой спинкой, в котором наверняка я выглядел более чем комично, говорил подчёркнуто вежливо, осведомлялся об успехах в учёбе, о том, какие книги я читаю на досуге. На моей памяти Лоуренс ни разу не удостаивался такой чести. Отца не интересовал младший сын, тихий, незаметный, он был для него лишь запасным вариантом, на случай, если со мной, старшим, что-то случится. И этот вариант пригодился.
Отец возлагал на меня много надежд. Наверняка я казался ему удачным наследником: понятливый и усердный, меня хвалил гувернёр, я выглядел живым и полным сил на фоне слабого, вечно страдающего от хворей младшего брата. Но так было лишь до поры до времени.
А вот матушку он любил безмерно. Хотя её просто нельзя было не любить. Она была ангелом, настоящей леди, нежной, мудрой, её обожали слуги и весь высший свет. Ей постоянно присылали цветы, весь дом был буквально заставлен ими, её подруги всегда подражали ей: причёска а-ля Кэролайн, рукава-буфы а-ля Кэролайн… Именно она ввела моду на платья цвета милори, который обожали модницы в течение пяти сезонов. Она занималась благотворительностью, посещала приюты для детей-сирот, больницы для бедных. Она не понаслышке была знакома с сердцем Лондона.
Всего этого я не помнил больше пятнадцати лет. Кровь на моих руках, горячая, алая завеса, скрыла за собой все воспоминания о детстве. Осталась лишь новая жизнь получеловека-полудемона, в которой я не принадлежал себе. Кому угодно – демону, ордену, Креденце, но не самому себе. Говорят, после потрясений память возвращается постепенно, милосердно, освещая то тот, то иной тёмный уголок, давая возможность примириться с полной картиной, что так давно была скрыта от разума. Ко мне память о детстве вернулась болезненным, резким ударом, мигом явив все тайны прошлого в мельчайших подробностях.
День был прохладным, но солнечным, весна понемногу вступала в свои права. Лондон пока не обрёл красок, тускло-серая гамма домов и коричневая деревьев давила своей безысходностью. В тот день я впервые отправился на Хайгейтское кладбище, чтобы увидеть семейный склеп, сам не зная, что меня на это толкнуло. Желание увидеть на мраморной табличке своё имя и понять, что я действительно умер для этого мира? Желание осознать, что я умер и для своей семьи в тот самый момент, когда руки мои обагрились кровью матери? С каждым годом я чувствовал всё меньше вины за то, что произошло. Я увидел многое, я понял, на что способны одержимые: матери пытались убить своих детей, влюблённые калечили тех, кто был им дороже всего в мире. Я заставил себя понять, кто на самом деле виновен в смерти той, что дала мне жизнь.
Пройди через арочные ворота с белыми колоннами, я направился в нужном направлении, вдыхая горьковатый воздух, пахнущий плющом и влажным камнем. Утром кладбище пустовало: скорбящие ещё не спешили навестить тех, кто безвременно (а может и долгожданно) покинул их, по мощённым булыжником дорожкам не прогуливались затянутые в чёрный бомбазин и шёлк дамы, не слышался стук тростей лондонских денди и лордов. Хотя я знал, что Хайгейтское кладбище редко пустовало: оно вошло в моду, будто новый вид кринолина или цвет галстука. Светские персоны проводили много времени, расхаживая по мощённым булыжником дорожкам, читая эпитафии и размышляя о вечном, а подчас и устраивали пикники прямо на травке между надгробиями. Но в то утро кладбище пустовало, и это к лучшему: меня никто не должен увидеть здесь.