Страница 1 из 76
Вот уже много лет память безо всякого милосердия по ночам напоминает мне о самом страшном дне жизни. Дне, когда я узнала о смерти родителей.
Сон всегда начинается одинаково. Вечером на пороге нашего дома вместо улыбающейся матушки в плаще с меховой опушкой и отца, отряхивающего с пелерины снег, появляется мой дядя. Он кладёт мне на плечо тяжёлую, как камень из реки, руку и молча ведёт в гостиную, где тени, порождённые пламенем камина и густыми сумерками, танцуют странный, фантасмагорический танец на стенах. Он усаживает меня в кресло и кладёт на колени матушкино кольцо с кроваво-красным камнем, и оно расчерчивает алыми лучами голубую ткань юбки. Он смотрит мне в лицо прямым, твёрдым взглядом и говорит, говорит, говорит те самые страшные в мире слова, от которых я захожусь криком и сползаю по мягкой обивке кресла на пол…
Кто-то скажет, что ему стоило как-то подготовить меня, быть в тот вечер поласковее, но он сообщил мне о смерти родителей без всякого милосердия, и боль хлынула, как лавина, охватив каждый дюйм тела. Может быть, он поступил правильно. Если бы он пришёл и сказал: «Милая Беатрис, мамочка с папочкой поселились в райских кущах и поют с ангелами», я бы никогда не смогла ему верить. После смерти родителей он стал моим опекуном, забрал в свой вечно пустующий дом, даже заботится обо мне по мере возможностей. И всё же я искренне рада, что вижу его не чаще пары раз в год. Мой дядя – тяжёлый человек, погружённый в себя и свои дела, со взглядом, будто бы направленным вглубь мыслей, но не на тебя. При встрече мы с ним обсуждаем в основном такие важные вещи, как деньги на булавки и успехи во французском и неудачи в рисовании. Дядя больше проводит времени на материке, нежели в своём лондонском доме, занимаясь делами, которые моему девичьему разуму неподвластны, впрочем, как и всё, что связано с политикой. Но я рада, что он у меня есть. Со временем я научилась ценить это.
Иногда мне снятся их похороны. Белый, как молоко, туман, слизывающий остатки снега, скрывающий далёкие очертания скорбящих ангелов и величественных ваз, лепнину стен склепа нашей семьи, и только два гроба из тёмного дерева чернеют на его фоне. Плачущая в белый платок миссис Милсом, каменное и серое, как лондонский снег, лицо дяди и слёзы, которые стекают по шее на воротник платья и холодят кожу до самой груди.
После таких снов я долго пытаюсь прийти в себя. Целое утро я сижу над чашкой чая и не могу выпить ни глотка, все мои мысли заняты только белым туманом и ощущением холода от мокрого воротника платья. В пансионе в такие дни на меня смотрят как на призрака, девочки ещё сильнее сторонятся меня, а летом, когда я приезжаю в лондонский дом дяди, миссис Милсом с тревогой укутывает мои плечи шалью даже в самые душные дневные часы и неизменно наказывает кухарке приготовить мой любимый пирог с клубничным джемом.
Несмотря на её заботу, я не люблю покидать пансион. Дядя живёт в старом доме, где ещё сохранилась комната матушки, в которой она жила до замужества. Там она играла с куклами, вышивала, примеряла платья для балов. Я так и не нашла сил зайти в её комнату после похорон. Она закрыта уже много лет, и если мне доводится проходить мимо, я глубоко вздыхаю и крепко смыкаю веки, чтобы не видеть, как из-под двери просачивается лучик света и чтобы из глаз не брызнули слёзы. Каждый раз, когда я набираюсь смелости попросить у миссис Милсом ключ от матушкиной комнаты, я чувствую жжение в уголках глаз и понимаю, что не готова.
В ночь перед отъездом мне снова приснилось кладбище, но утром моя задумчивость осталась незамеченной: едва забрезжило, миссис Милсом и я выехали из Лондона в пансион, где меня будут обтёсывать ещё один год, после чего дядя отведёт меня под венец и передаст из рук в руки какому-нибудь лондонскому хлыщу с напомаженными усами. И вздохнёт спокойно – одной обузой меньше. Хотя, скорее всего, дяде без разницы, будут у хлыща усы или нет, главное, чтобы был приличный годовой доход и какое-никакое имя. Во время ежегодной аудиенции этим летом мы с ним так и не коснулись этой темы, которой я так боялась, поэтому она откладывается до следующего лета.
Миссис Милсом всю дорогу дремала, откинувшись на сидение, и даже бурчание кучера не могло оторвать её от, по всей видимости, приятных и сладких сновидений. Будь они хоть отчасти похожи на мои, суеверная и склонная к нервическому возбуждению миссис Милсом и глаз бы не сомкнула.
А я всё думала лишь о своём сне и о том, что скоро моя жизнь изменится. Всего-то год, и я больше не буду пансионеркой в юбке до щиколотки и полосатом переднике, я стану леди, которую пора выдавать замуж. Многие из пансионерок мечтают после выпуска стать не светскими леди, а путешественницами, отправиться в Индию или Америку, но миссис Милсом говорит, что туда уезжают только те девушки, которых не «разобрали» на родине. И ехать по собственной воле в «этот вертеп» мыслящей и образованной леди не стоит. Так что у меня нет права даже на мечты.
Последний год в пансионе начался так же, как и все прежние: мисс Строу, учительница географии и рисования, питающая презрение ко всем, кто не имеет изобразительного таланта, сопроводила свою самую бесталанную ученицу до комнаты, которую я занимала вот уже столько лет с осени до весны. Я её всегда любила, ведь расположена она крайне удачно: утром мне радостно просыпаться от искрящихся лучей и пляшущих в них пылинок, а вечером тревожное закатное зарево не заливает её кровавыми всполохами. Гардероб, кровать и письменный стол, таз для умывания с кувшином – вот и всё убранство, но я люблю эту комнату больше, чем красиво обставленную в лондонском доме дяди. Я проведу здесь меньше года, прежде чем отправлюсь в вольное плавание, как бы мне не хотелось остаться в пансионе навсегда. Но вести жизнь скромной учительницы в пансионе мне не разрешит дядя. Не такой судьбы хотели для меня матушка и отец, мы оба это знаем.