Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 82

Еще одно письмо сообщало, что поварихой у нас работает "иностранка с темными социальными корнями, и неизвестно, с какой целью Карабанов пригрел ее под своим крылышком".

Ну, хватит с меня. Я отодвинул папку.

-И вот по этому... по этим помоям вы будете судить о моей работе?

Я говорил очень тихо, сдерживая себя изо всех сил. Но отвращение душило меня. Казалось, и руки и душу загрязнили мне эти подлые бумажки, которые здесь почему-то так заботливо собирали в папку и аккуратно перевязывали тесемочками.

- И почему так получается? - сказал я еще. - Кто хочет сказать грязное слово, тот и говорит и пишет. Вон какую гору вы собрали. А кто знает тебя и твою работу, тот молчит...

Все так же спокойно, словно давала мне читать железнодорожное расписание, а не гнусную клевету, Сташенко ответила:

- Этого никто не собирал. Это писалось в разные инстанции в разные годы. Сейчас, когда встал вопрос - оставаться вам в Черешенках или нет, я запросила все, что есть в облоно и Наркомпросе о вашей работе. Вы верно сказали - подбор... - она поискала слова, - ну, скажем, односторонний А вот теперь посмотрите это.

Она протянула мне другую папку, не в пример тоньше первой. Тут было несколько писем, адресованных одинаково: "Киев, ЦК партии". Первое письмо оказалось от Нади Лелюк:

Я маленький человек, хотя могу про себя сказать: за свою работу награждена орденом нашего Красного Знамени и была, как пятисотница, на приеме в Кремле. В воспитании, конечно, понимаю мало, как мое дело свекла, а не дети. Но только любит человек детей или не любит, заботится о них или обижает - это я могу понять и разбираюсь...

Письмо было длинное. Надя подробно описывала наш дом, рассказывала, как мы помогали колхозу, непомерно хвалила меня и всех нас, воспитателей, и без всякой пощади клеймила Решетило и Онищенко. Через каждые пять строк она оговаривалась, что, конечно, техникума не кончала, однако орденом награждена, в Москву ездила и в людях кое-что понимает: кто свое дело делает, а кто только языком трепать горазд - тут уж ее, извините, не обманешь.

Другое письмо было от Ольги Алексеевны. Третье - от комсомольцев сахарозавода, четвертое - от Казачка и последнее, чего я уж вовсе никак не ждал, - от Николаенко.

Николаенко писал в ответ на запрос Сташенко. Суть письма сводилась к тому, что наблюдения его были недолги, но он пришел, однако же, к твердому выводу: хоть Карабанов человек горячий, может ошибиться и наломать дров, но при этом он, Карабанов, несомненно, честен и предан своему делу.

В этом меня убедили и разговор с ним самим, а главное - разговоры с детьми и день, проведенный в доме им. Челюскинцев.

- Я давно уже все прочитал, но глаза поднять боялся. Даже в детстве я не плакал от боли, от обиды - в ответ на боль и обиду я ожесточался. Но перед тем, что я прочитал сейчас, я оказался беззащитен - и вот старался выиграть время. Не реветь же! Только этого не хватало!

- Не делайте вид, будто читаете, вы давно все выучили наизусть услышал я голос Сташенко и понял, что она улыбается.

* * *

Ах если бы все было хорошо с Митей! Кажется, если сейчас, вернувшись в гостиницу, найду телеграмму и прочитаю: Глаз спасен", - никогда ничего больше не пожелаю!

Но в гостинице меня не ждет телеграмма. Обратный путь - и тревога, гложущая, неотвязная. В иную минуту она сменяется надеждой, почти уверенностью: все будет хорошо, не может не быть. И он встретит меня на станции, и ему первому скажу я, что все в порядке... На станции меня встречает Коломыта.

- Митя? - спрашиваю я.

- Приехал. Вчера еще.

Вася без слов, одними вожжами дает команду Воронку. Сани трогаются.

- Что же ты молчишь? Что сказал врач?





- Врач сказал: пока ничего. А ручаться, говорит, не могу.

Так...

Когда я вошел, Митя сидел за своим столом, спиной к двери. Он обернулся и встал. Я положил руки ему на плечи и немо смотрел в это дорогое лицо, сжав зубы, боясь заговорить. Один здоровый, нетронутый глаз, на другом повязка. Шрам на щеке, почти уже заживший, - узкая розовая полоска.

- Ну, что вы... - сказал он и улыбнулся.

Дверь второй комнаты отворилась, на пороге стояла Галя. Лицо у нее серое, землистое.

- Что? - спросила она одними губами.

- У меня все в порядке. Остаемся.

- Я же говорил, - сказал Митя. - Я сейчас, Семен Афанасьевич, меня ребята звали...

Мягко вывернулся из моих рук и вышел. Я шагнул к Гале. Она прижалась лицом к моему плечу:

- Надо ждать месяц. И врач ничего не обещает. И он боится за второй глаз тоже...

И я понял, что все мои 0г0рчения и тревоги из-за суда и комиссии, все стычки с Кляпом, тоска и омерзение, которые я испытал, читая анонимные письма, - все ничто рядом с тем, что обрушилось на нас теперь.

В глухом отчаянии я снова проклял себя - зачем было от сылать ребят в тот вечер? И ведь они так не хотели ехать...

Впервые, вернувшись из отлучки, я не прошел по спальням, не взглянул на спящих ребят. Когда Митя лег, я присел на край его постели.

- Мы сделаем все-все, что нужно. К Филатову поедем. Глаз спасем. Ты веришь?

- Да..., - ответил он.

* * *

Под Новый год неожиданно - без письма, без телеграммы - вернулся Шеин. Когда он пришел, я тотчас понял: спрашивать ни о чем не надо. Он не то чтобы изменился, постарел - он погас. Поздоровавшись, он сел напротив меня, и лицо его было безучастно и равнодушно... Я велел кому-то из ребят позвать Владислава. Иван Никитич не поднялся ему навстречу, лишь скользнул взглядом по лицу внука, сразу отвел глаза и сказал тусклым, неживым голосом:

- Бабушки больше нет.

Слава поежился и посмотрел на меня. То, что он сказал, должно было бы потрясти деда. Он сказал:

- Мне оставаться или уходить, Семен Афанасьевич?

В голосе его звучал испуг. И просьба. Он не хотел уходить. Ему нечего было делать в том опустевшем доме. Но дед словно ничего не услышал. Его не задело, что Слава не плакал. Он просто не видел, что в эту минуту внук не думал ни об умершей, ни о нем. Может быть, Слава попросту еще не осознал, что произошло. Не мог же он не любить Анну Павловну, она ведь только им и жила. А Иван Никитич словно не понял. Пришел, сообщил о случившемся и ушел.