Страница 2 из 6
«поэзия, поэзия, слов…» –
невнятно произнесет исчезая
следуя вдоль ряда имен
«станется, было, не будет…» –
промолвит эхо в ответ.
Н. Заболоцкому
Что мы можем сказать о лице человека
по полупомеркшей голубой фотографии?
Знаем мы, что он был поэтом,
что страдал болезнями сердца и
конец жизни провел в деревне,
где вокруг ходили куры и гуси,
телята бродили и пели в пыли воробьи.
Известно, что он, растолстевший,
не любил далеких прогулок, а сидел
на скамье под липой и чертил
палочкой по песку.
Что он чертил?
Таинственные знаки, вызывающие вдохновение?
или имя?
или простую одинокую линию, которую потом
стирал и начинал вести вновь?
Остались снимки, где он сидит в кресле,
оплывший, серьезный и неразговорчивый.
Известно, что в молодости он нуждался,
известно, что он писал стихи…
И я спрашиваю: откуда в этом человеческом
теле взялась любовь к зеленому дереву,
Откуда в неудобном человеческом теле
появилось слово, а тело пропало,
а затем стало словом любви к одинокому
зеленому дереву!
Как бы там ни было – это остается загадкой.
Но есть снимок, на котором перед нами
сидит оплывший большой человек в очках
и смотрит.
Глаза у него открыты,
змеится огонь, едва видный,
по полураскрытым устам.
деревья спят
остановись и слушай
свет сонно пульсирует
в торопливом сплетенье ветвей
недосягаемый месяц
свет упал его белизной
точно свет ниспосланный Богом
прикладываю ладони к лицу и вспоминаю
лед протянул руки к воде
и снег на плечи падает тихо
студеным стеклом стянуло последний лист
вода еще черней под мостами
буксиров последних протяжней зов.
две руки заведенные за затылок
беззащитность подмышек
вечер одевает тебя в пламя свечи
гость запоздалый
укрою тебя на груди в полнолунье
ночь, да ночь!
может и впрямь тепло наших душ
растопить льды способно?
может и впрямь наши тела –
две могучих сосны?
голуби
влажная глина их голосов
под перстами зари
обретает форму вычурного ожерелья
воздух апреля смывает с век твоих
гарь февральских видений.
…Негромко говоришь – прощай.
Мост над стремниной лета, над ливнем.
Прощай – говоришь тополиным побегам,
шелковице за белым забором
и улице,
А сам толком не знаешь –
К кому обращен этот шепот.
Прощай – говоришь снам, в которых
ты появилась…
О, какой странный сон вырос над нами!
Крыло и звезда были незримы тогда.
Впереди мерно машут крыльями птицы:
Дрозды, чибисы, дикие гуси.
Невесомость полнит тела, зрачок
разрывает безмерность отчаянья –
Всего не увидеть.
Вскипает вода, трепещут кроны деревьев,
раздвигается мир до пределов, доселе
неведомых
ни нам, ни ему самому.
И, точно шепот твой, в безмерности
солнечного луча
танцует бледная паутина,
предваряя милосердие льда.
Какой странный сон раскинулся над нами
тогда.
…Сидишь поздним вечером у лампы. На стеклах иней, тепло лампы щекой чувствуешь, а дым, слетающий с потрескивающей папиросы, спутанными нитями падает в свет. Как долго тает он у самой лампы, дрожит, растекается в тень, становясь тускло-серым, вялым, спутанным.
Слушаешь часы, следишь за однообразно-ломаной линией звука, бегущей сродни дыму, – так трогательно-тупо представило себе человечество время: хотя и нет начала, все же вера в начало сущего и времени живет… и течет время как бы откуда-то, куда-то.
Дым, словно жаркий песок, – подрагивает, а глаза давно закрыты, и в стене что-то шуршит. И впрямь песок, но не время, а все остальное.
И тек этот песок полувоспоминаний, полуразмышлений – всегда. Всегда, и не только мои пальцы пропускали его, а тогда еще было… а когда – тогда? Выдернуть бы руки, да так тепло у лампы, так кружит голову дым, так прозрачно-холодно, незрячи глаза, что и не вспомнить – что за песок… что за время… мороз? Зима?..
«Тень черепахи»
Зима уже давным-давно,
да снега нет
И пусто небо.
Лишь перья сизые прозрачных облаков
колышутся дремотно над заливом.
Залив в цвету смятенных голосов!
Так слышали: начнется день
и птица возвестит его начало.
Сколь ясно все!
Безгласны руки, воздух,
Как тонко серебрится здесь гранит.
Пусть будет так, как сказано, –
Вначале птица.
Зашевелится тень потом в зрачке,
И день великий без конца и края
сольется с пустотой зимы.
Из сборника «Торжество травы»
(1973)
Когда ветшает кровля и ветер беспрепятственно гуляет в стропилах, когда стропила, пораженные тленом, рассыпаются прахом, когда кладка стен расшатана временем и трещины разрывают камень, когда земля подступает к порогу – тогда наступает час торжества травы.
Со дня на день ярче тлеют в бессонном ручье
суставы воспаленных ветвей.
С каждым годом ослепительней
сочленения ветра в оцепененье стрекоз
в солоноватом ознобе крыла.
Ночь прошла, канула безвозвратно
в мокрую дрожь черных лип,
А мы с тобой одиноки, как безглазые дети.
Чем-то сродни руки плодам,
Тяжесть которых, бесспорно, обусловлена
не земным притяженьем,
но наважденьем пространства.
Полусном налиты жилы,
И память прянула вспять, словно испуганный зверь.
«Наша память исчезнет в преддверье зимы, –
произносим, усмехаясь краешком рта. –
Истает она в свободе от единения вещи от имени,
в раздельном парении их над бессонным ручьем».
Однако существует еще не разгаданное единенье
голоса и листа,
чей путь к небытию причудлив и сокрыт
от твоего понимания.
1
Сколь прозрачны хребты ночного тумана!
Опять зреет ночь, густой вязкий плод,
напитанный светом и гулом,
Где различить может слух едкий шелест
немых табунов, хлынувших в соответствия
неба и воздуха.
На крупах иней.
Леденит руку влажная сфера
бездомного яблока –
Но дом нельзя нам оставить –
Изъязвлены стены ночными цветами.
Прислушайся, отстрани на мгновенье дыханье –
Крадутся цветы по крыше покатой,
Вот в рамах оконных они шевелятся,
перекликаясь с прекраснейшей пустотой.
Мириады тычинок в тягучей пыльце
сулят нам покой и тянутся к телу –
Но дом нельзя нам оставить! –
Источены стены,
Дверь поскрипывает на легком ветру.
И скользят, текут над недвижной травою
табуны не то рыб, не то птиц.
И каплет древней слюною тростник,
вживаясь в свое отражение.
Каждую ночь мы проговариваем негромко:
«В канун осени, – говорим, –
неуловимо меняются вещи».
Чище звук, будто содрана живьем кожура.
И каждую ночь, слыша поступь забвения,
Мы окунаем птицу живую в кровь мертвой птицы.
И каждую ночь