Страница 5 из 113
Доран-Корноух, самый дерзкий и языкастый из осадников, вызвался отвечать за всех четверых вождей:
— Мы тоже не рады сидеть без дела, кнез! Сам подумай: любо ли моим парням день-деньской по вытоптанным полям гоняться за последними зайцами, пока другие бьют врага и делят добычу? — говорил он, не то обижаясь, не то оправдываясь, и все дергал обрубленное в давней стычке ухо. — Сперва мы надеялись, что вот-вот кто-то из горожан даст слабину, и ворота откроются, уж тогда и ратных дел, и добычи на всех достанет, но… видно, зря. Колдуны — они колдуны и есть: терпят и пощады не просят. А наши запасы между тем на исходе, и села кругом почти опустели. Как бы самим первыми не спечься…
Пока Доран говорил, а остальные осадники кивали и поддакивали, личные кнезовы сотники недоверчиво качали головами: как-никак полреспублики прошли и никакого особого колдовства не встретили. А ру-Цвингар так и вовсе осклабился, даже не пытаясь прятать презрения к словам Корноуха. Два с лишним месяца осады — и толку никакого, диво ли, что бесстыжий бергот потешается?
— Скучают, говоришь, твои бойцы? Подвига хотят? — переспросил Вадан. — Тогда штурмовать будем. Оголодали или нет, людишки в городе всяко уже не те. Ежели не струсим — одолеем. Не впервой.
— Штурмовать? Снова? — Доран аж в лице переменился. — Так поляжем все, богами клянусь! Под диким огнем, да с таких-то стен разве ж выдюжить?
Тут бы и пришел конец воеводству Корноуха, но на счастье за него заступился черноплащник Йенза:
— Про колдовство — это, конечно, сказки, мой кнез. Только последние невежды не знают, что златокудрые сторонятся магии больше нашего, а уж применять ее в бою и вовсе боятся. Так что колдунов среди них нет, за это я ручаюсь. Но и за то поручусь, что малой жертвой город не возьмем, а у нас еще Орбин впереди, за который старшие семьи будут насмерть зубами грызться. Так что каждый воин на счету.
После слов колдуна Булатный не стал срывать гнев на осадниках, только спросил:
— И что посоветуешь?
— Зови мальчишку, мой кнез, сына Миротворца. Он ведь хвалился, что все хитрости сородичей ему ведомы и готов был их раскрыть? Так пусть отвечает за свои слова.
Про златокудрого мальчишку-перебежчика Вадан и без чужих советов не раз вспоминал. Уж больно хорошо стервец справился с дуарскими купчишками. Тогда, помнится, парнишка сам рвался в переговорщики, обещал устроить так, что город без боя откроет ворота, только просил не убивать, не насиловать женщин и дома не жечь, а взять деньгами. Кнез сомневался, но говорить позволил и даже обещание дал. И ведь не подвел златокудрый! Сумел договориться о бескровной сдаче, о богатой дани и даже о том, что Дуар и дальше будет торговать с соседями, но подати пойдут уже в кнезову казну. Тогда Вадан Булатный впервые оценил свое счастливое знамение по достоинству и возблагодарил богов за то, что привели сына Миротворца в его стан.
Но это было под Дуаром, а от переговоров с Мьярной орбинский упрямец отказался сразу и наотрез. Так какая польза от него теперь? Но раз Йенза советует, пренебрегать не стоит, в этом кнез тоже не раз убедился, потому и сейчас велел берготскому наемнику привести мальчишку.
Нарайн как попал поначалу, так и оставался в сотне ру Цвингара, но держался наособицу, не роднясь и не смешиваясь с остальным отребьем. Да и разве мог он не выделяться, даже если бы захотел? Совершенство, недостижимое для простых смертных со времен потрясения тверди, по-прежнему напоминало, что ни среди разномастных наемников, ни в войске Булатного ему не место.
Впрочем, и того, что сам он за это время сильно переменился, не признать было нельзя. Простая еда, воинский труд, непреходящая боль потери и сотни раз повторенное проклятие превратили балованного ребенка высокородных родителей в настоящего злого воина: мышцы отвердели и налились силой, ладони покрылись мозолями, а душа… душа обросла такой кровавой коркой, что ничего больше не чувствовала. Когда-то — Нарайн еще помнил — его учили, что убийство — самый низкий, самый подлый проступок, недостойный свободного и гордого человека. Человек должен нести ближним свет доброты и заботы, помогать расти над собой, а не унижать, не калечить, тем более не отнимать жизнь. Так всегда говорил отец, и — надо же! — Нарайн до сих пор в глубине души считал это мудрым и правильным. Вот только глубина та стала слишком темна и недостижима, а убивать пришлось…
Убивать пришлось в первый же день похода. Сотня Цвингара держалась в авангарде войска Булатного и вступила в бой сразу, как только перешла Зан. Что там происходило, Нарайн не понимал тогда, не понял и после, просто все бежали, кричали и рубили. И он рубил, не глядя толком кого и куда, и орал от страха, казалось, громче всех, пока не наткнулся на сородича. После случайно удачного удара кровавая пелена вдруг схлынула, и взгляд уперся в распростертое прямо под ногами тело: орбинский каратель всего несколькими годами старше самого Нарайна лежал на спине, беспомощно раскинув руки, и мелко вздрагивал. А из-под развороченной грудины пульсирующей волной выплескивалась кровь. Что помогло тогда устоять, не свалиться рядом, не бросить меч, а, замерев лишь на миг, снова бежать следом за всеми? Гордость, не иначе. И еще страх: страх позора перед наемниками, страх того, что даже этот разношерстный сброд окажется более храбрым и достойным в бою, а он так и не сгодится на большее, чем остаться брошенным среди трупов соотечественников. Гордость и страх не позволили Нарайну дать волю слабости.
Это потом, уже после боя, его долго рвало и бросало то в жар, то в холод. А глаза того парня, вытаращенные, по-орбински ясно-голубые, снились не одну ночь, не давая спать, пока он не научился представлять, что это глаза Геленна Вейза или избранника Айсинара.