Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 113

А еще раньше, в Орбине, он вообще не помнил, ел или нет.

Помнил только, что ради праздника собирал с собой лакомства: кувшин молодого вина, свежий хлеб и сыр, куски печеного окорока в трехслойном коробе, чтобы не остыли, в чистом полотенце — несколько зимних груш на сладкое. И яблочно-виноградную пастилу — для Сали.

«Салема, жена», — столько раз повторял он мысленно, и радость жаркой волной плескала в лицо, оставляя под грудиной тянущую пустоту волнения. — «Салема, любимая!» Только вот отец сказал, что Геленн Вейз ни за что не отдаст единственную дочку в род соперника, можно сказать, врага: слишком велико ее приданое, слишком много влияния и возможностей получат от этого брака Орсы.

Но Нарайну-то было плевать на влияние, он хотел только Салему, а приданое пусть хоть в бездну катится! Тем более, раз Сали тоже его любит, даже сама предложила сбежать и пожениться тайно. Отцу Нарайн ничего не сказал, а матушке проговорился. Она все поняла верно: и угощение для молодых приготовила, и даже кошелек серебра вручила, чтобы было чем заплатить служителю храма за брачный ритуал и записи в книгах. Только напоследок сказала:

— Ох, сынок, боюсь, не будет тебе счастья с этой девушкой.

А он отмахнулся. Что такое материны страхи, когда первая красавица Орбина ждет не дождется объятий и поцелуев?! Так и ускакал, впопыхах даже не обнял… если бы знал тогда, если бы…

В назначенное место Салема не пришла.

Нарайн прождал до зари, все думал, что же могло задержать любимую? А как понял, что уже не придет, вернулся в город.

О том, что отца-вещателя Орса арестовали за измену, гудела уже вся Купеческая площадь. «И самого с женой, и даже маленьких в тюрьму отправили, — не таясь, сплетничали кухарки с зеленщиками и молочниками. — А старшего по всему городу каратели ищут». Нарайн бросился домой, чуть коня не загнал… и попал прямо на засаду. Еле ноги унес, даже сумку бросить пришлось. Впрочем, тогда-то он о сумке не думал, а потом… потом тоже не думал — не до еды было, не до серебра.

Первое время Нарайн не мог уйти. Околачивался в городе, пытался разузнать о родных; был на казни отца, нарочно пришел на площадь, стоял в серой толпе городского сброда и все видел. Потом возвращался ночами. Как бродячий кот пробирался мимо стражи по крышам и заборам, садился где-нибудь под акацией, где тени гуще, и все смотрел на виселицу, на оскверненное тело, смотрел... спрашивал, отчего так? Как могло случиться, что мир в одночасье рухнул? Гордое имя, богатый дом, великое будущее — все кончено. А что стало с его любовью? Боль и ненависть… В том, что именно Вейзы погубили его семью, никаких сомнений не было.

И отца никто не похоронит, не вложит в руку ветвь кипариса, не споет плач над могилой. Честной смерти не дали, а теперь и погребения лишат: Озавира-Миротворца, восемь лет служившего Орбину вещателем, просто зароют в общей яме на тюремном дворе и забудут. В то, что отец мог и правда предать родину, Нарайн не верил и не поверил бы никогда.

Почему-то в те ночи Нарайну стало жизненно важно дать отцу эту злосчастную погребальную ветвь. Не то чтобы он внезапно сделался ревнителем традиций и замшелых мифов, рассказывающих, как Творящие узнают достойную душу по кипарисовой ветке в руке. Просто он должен был сделать что-то в искупление своего греха: мать с малышами гниет в тюрьме, тело отца клюют птицы, а он жив, все еще жив и свободен.





Место казенного могильщика стоило Нарайну последнего имущества, белого плаща из верблюжьей шерсти, но он не жалел: наниматель мог выдать его властям — не выдал, выслушал, посочувствовал и помог. А плащ что? Всего лишь теплая тряпка. Весна уже почти шагнула в лето, месяца четыре и в тунике не замерзнешь, а дальше загадывать незачем.

В день, когда виселицу разобрали, а труп оттащили в тюремный двор, Нарайн вместе с другими могильщиками уже был там и сжимал в кулаке кипарисовую веточку. Пока другие разбирали лопаты, он встал на колени, наклонился к покойникам... и тут же отпрянул в ужасе. Чуть глубже тела отца из-под тощих мощей какого-то старика торчала светлая коса, переплетенная любимой узорчатой лентой матери, а рядом — два детских трупика со вздувшимися животами и сочащимися сукровицей лицами.

Четырех веточек кипариса у Нарайна не было.

Потом он с остервенением, до кровавых мозолей на ладонях, кидал осевшую, слежавшуюся глину и, не обращая внимания на текущие по щекам слезы, шептал: «Я, Нарайн, последний из Орсов, именами Творящих — Любовью, Свободой и Законом, силой и властью старшего рода проклинаю Вейза-нечестивца и весь род его до скончания веков. Пусть благодать для них обернется страданием, прахом могильным — земля под ногами, бездной зияющей — небо над головой. Пусть сам я стану его проклятьем: плоть — клинком, кровь — ядом, жизнь — смертью. И будет так. Сегодня и всегда»...

— ...плоть — клинком, кровь — ядом, жизнь — смертью, и будет так... — повторял он и сейчас, ожидая своей участи среди вражеского лагеря. Если уж умирать — он хотел умереть со словами проклятья ненавистным Вейзам на языке.

Смерть Нарайна не страшила: слишком уж он устал. Так или иначе, все сейчас решится: или ему позволят помыться, накормят и хоть немного дадут поспать, или все просто кончится, что тоже неплохо. "Я, Нарайн, последний из Орсов, именами Творящих — Любовью, Свободой и Законом..."

 

Из оцепенения его вывел близкий насмешливый окрик:

— Братцы, смотрите-ка, какой гость к нам забрел! Никак прямо из Высокого Форума, а?

Нарайн поднял голову и увидел над собой рослого широкоплечего умгарского воина в красной штопаной рубахе, рваных штанах, опоясанного длинным мечом в богато отделанных ножнах и босого. Лицо умгара так густо заросло темно-русой бородищей, что не разглядеть. Хорошо заметны были только полные злого веселья карие глаза, взгляд которых не предвещал ничего хорошего.