Страница 55 из 130
Лосев оглядел товарищей. В их глазах горели искорки надежды.
Офицер задумался. Им владели двойственные чувства. Он понимал: прииск, конечно, шанс, и шанс редкий, но это разбой.
Разрешил сомнения штабс-капитан:
— Господин подполковник, такой случай может больше не представится. Не до реверансов! Брать надо!
— Тогда уж не брать, а занять на время, с возвратом, и расписку дать, — наконец согласился Лосев.
— Конечно, конечно! В фактории говорили, старатели большим фартом хвалились, — обрадованно закивал, засуетился якут. — Скоро туда провиант везу. Буду смотреть, потом вместе пойдем, лошадок дам.
Необходимость угождать покупателю, постоянный поиск выгоды обкатали купца, как вода камень. Он стал гладким окатышем, который удобно лежит в руке, не царапает кожу. Якут прекрасно знал русский язык, и своим сородичам за плату писал грамотные письма, запросы, но, чтобы дать собеседнику возможность почувствовать свое превосходство, любил играть роль малограмотного простачка. Именно из этих соображений он и одевался, как бедняк — старый сермяжный кафтан[92] и латаные ичиги.
Русский язык для него был практически родным. Мать прислуживала в семье богатого русского купца. И Василий, играя с хозяйскими детьми, впитал хорошую, грамотную речь.
Лосев, проходя мимо коловшего березовые чурки Дубова, попросил:
— Ваня, сделай милость, взбодри баньку.
— Сей момент, вашбродь — на вчерашних дрожжах она мигом вспрянет. — Казак блаженно улыбнулся, представив, как хлещется пихтовым веником: любил он это дело до крайности.
— Да сам проследи, чтоб угли стлели.
— Помню, помню, вашбродь.
Иван запарил в шайке веники и давай нахлестывать подполковника сразу двумя, да так, что тот застонал от расслабляющего, духмяного жара. После Лосева пошли штабс-капитан с ротмистром и Василий.
Привычные офицеры сразу взобрались на полок. Якут пристроился на чурке. Прогрелись до обильного пота и давай охаживать друг дружку. Чуть пар спадет — так на раскаленные камни с ковша опять летит ароматный настой. И по новой молотятся, счастливо вопя: «Баня — мать родная», «Кто парится, тот не старится». Василий не выдержал, выскочил отпыхиваться:
— Такая мать не нужна, лучше стариться буду, — бормотал он тяжело дыша.
Когда помылись, разопревшие, помолодевшие мужики долго наслаждались заваренным на травах чаем.
«Эх, да нагулялось, наплавалось молодцам», — вывел от избытка чувств ротмистр. Его мощно, дружно подхватили. Вскоре исчезло все, кроме песни. Пели так, что казалось деревья дрожат от мощного рокота слаженных голосов.
У якута перехватило дыхание — такая внезапная, жалость пробудилась в его сердце к этим заброшенным в глухомань служивым, что и самому захотелось вплести свой голос в их стройный хор.
Чем ближе отряд подходил к прииску, тем чаще натыкались на лежащий в отвалах свежепромытый песок, местами перемешанный с черными углями (по всей видимости, отогревали стылую землю), старательский инструмент: грохота, тачки, бутары.
Из-за наплывавшего с реки тумана видимость в низинах не превышала пяти-семи саженей. Звуки глохли, очертания искажались: все текло, плыло. Наконец из белой мути проступило стоящее на пригорке длинное приземистое строение с двумя печными трубами.
В этот момент над головами путников, раздался оглушительный треск, хлопки тяжелых крыльев, и черный призрак сорвался с дерева. Люди невольно вскинули карабины, но Шалый успокоил:
— Глухарь.
Зайдя под крутояр спешились. Якут остался присматривать за лошадьми, а белогвардейцы сняли ичиги, обули сапоги и одетые по всей форме, неслышной поступью прокрались по росистой траве к бараку. Четверо встали у окон, нацелив в них стволы, остальные подошли к двери.
Дубов осторожно отворил дверь. Посреди барака с перекладины, над столом, свисала тускло светящая сквозь прокопченное стекло керосиновая лампа. Рядом, на чурке сидел и мирно посапывал, зажав между колен бердану, дежурный. Неслышно подойдя к нему, казак выдернул ружье и гаркнул во всю глотку:
— Всем встать! Выходить по одному! Вы окружены!
На дощаных нарах, потягиваясь, зашевелились:
— Что за шутки, Борзой! Наломался, что ль, вчерась? — прохрипел кто-то из дальнего угла.
Вскинув фронтовой карабин с побитым ложем, казак три раза выстрелил в потолок и проревел:
— Молчать! Живо на выход! Перестреляю!
— Тихо, тихо, чего шумишь, не глухие, так бы сразу и сказал, — спокойно отозвался все тот же хриплый голос.
Выходящих тщательно обыскивали. С одного сняли кожаный пояс, заполненный золотым песком, у троих нашли ножи.
Приставив к старателям часовых, Лосев со штабс-капитаном зашли в барак. Золото долго искать не пришлось. Оно хранилось в обитом железными полосами сундуке. Сбив замок, увидели тугие кожаные мешочки, заполненные чешуйчатыми пластинками, и берестяной короб с бесформенными комочками самородков. Прикинули вес — пуда полтора потянет!
У Шалого проявилось завидное чутье на рыжуху: еще около четырех фунтов насобирал из потайных старательских схронов.
Взобравшись на чердак обнаружил связки «мягкого золота» — собольи и беличьи шкурки.
— Летом же пушнину не промышляют, — изумился поручик.
— Так это с зимы висит. Видите, все «выходные», первым сортом пойдут. Похоже, они тута круглый год живут, — пояснил Иван. — Не оставишь же инструмент и барак без присмотра!
Лосев, выйдя к старателям, поправил погонный ремень, и, откашлявшись, объявил, что он, подполковник царской армии, по закону военного времени изымает у них все золото под расписку. Оно пойдет на борьбу с большевистским режимом и будет возвращено артели после установления в Якутии законной власти.
Мрачные старатели слушали молча. Вид казаков и офицеров, облаченных в амуницию и начищенные до блеска сапоги, произвел на них сильное впечатление. Вместе с тем их душила обида, что вот так, без затей, у двадцати здоровых мужиков, отнимают результаты многомесячного каторжного труда.
— А детей малых да баб наших вы, что ль, кормить будете?! — спросил, зло глядя исподлобья на золотопогонников, мосластый, смахивающий на шатуна, старатель.
— Брось жалиться. Вона сколь пушнины оставляем на прокорм, — отрезал Дубов.
Когда мешочки с золотом разложили по вьюкам и уже собирались уходить, рослый, широкий в кости мужик, с густой темно-русой окладистой бородой по самую грудь, сделал чеканный шаг вперед. Весь его облик говорил о недюжинной силе. Вытянувшись по стойке смирно, он чуть было не козырнул, да спохватился — без головного убора ведь.
— Господин подполковник, честь имею обратиться, — раздался уже знакомый хрипловатый голос.
Лосев с удивлением обернулся:
— Обращайтесь.
— Дозвольте послужить делу освобождения Якутского края от большевиков.
— Кто такой?
— Есаул[93] Суворов. Вот, — протянул он свой паспорт.
Лосев взял документ и прочел так, чтоб все слышали:
«Суворов Назар Петрович, 1889 года рождения, великоросс, православный из казаков». Полистал. На следующих страницах стояли штампы, двуглавые печати. Перечислены чины. Последний — есаул.
— Ишь ты, ровня, — прошептал ротмистр.
— Господин есаул, а вы сознаете, что в случае чего красные нас всех повесят, в лучшем случае расстреляют?
— У меня с ними, ваше благородие, свои счеты. В семнадцатом пристрелил агитатора за подстрекательство к отказу от присяги Престолу и Отечеству. В отместку, пока я ночью караулы проверял, жену ночью в постели топорами изрубили. Грудничок двухмесячный без матери стаял и помер у меня на руках, — дрогнувшим голосом произнес старатель.
— Ну что, принимаем пополнение? — обратился к соратникам Лосев.
— Как не принять? Свой человек.
— Вы, господин есаул, из старожильских[94] иль из расейских казаков будете? — поинтересовался Шалый.
92
Сермяжный кафтан — верхняя одежда из грубого домотканого, некрашеного сукна.
93
Есаул — чин в казачьих войсках, равен чину ротмистр в кавалерии, штабс-капитану в пехоте.
94
Старожильские — сибирские казаки, российские — недавно приехавшие из матерой России.