Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 94

Именно меня, Хилдуварда Сиппенса, он выбрал героем такой ужасной истории. Конечно, я не убил Ливена Домса, даже никогда не ударял его и не чихал ему в шею. Но страх перед ничтожными причинами, таинственными и угрожающими, впитался в меня, и я до сих пор считаю старого учителя, который давно спит под зеленым одеялом, как вестника-авгура злой судьбы. Не встреться на моем пути бездомный пес, я остался бы простым человеком, эдаким «тихим бонвиваном», скромным и безвестным, но счастливым, а не превратился в сыщика Варда Сиппенса, которому приписали разгадку одной из самых мрачных тайн, какие только можно вообразить, а потому я приобрел славу, удивляющую меня самого.

Но не будем опережать события. Редко в приключение сразу погружаются с головой, в нем тонут шаг за шагом. Поэтому должен посвятить несколько страниц гнетущих воспоминаний простым и повседневным фактам. Прошу читателя не пропускать их, ибо они имеют право на существование.

Мой отец, Питер Сиппенс, был гентцем, который в возрасте двадцати лет отправился в Париж, чтобы выучиться шитью одежды. В 1869 году он женился на юной француженке Мишлин Фроже, гладильщице, а через год в предместье Сент-Антуан увидел свет я.

Когда разразилась франко-германская война, мой отец присоединился к ополчению, а в день, когда пруссаки вошли в Париж, бежал вместе с женой и ребенком в Бельгию, где нанялся работником на одну ферму в Эстамбурге, маленькой валлонской деревушке в Турнэ. Она располагалась в нескольких лье от французской границы.

Мне исполнилось пять лет, когда отец вернулся в Гент, обосновался в Темпельгофе и стал портным, в чем ему помогала жена. Они родили еще двух детей, но я едва знал их, поскольку они умерли младенцами.

Отец не был лодырем, но работал очень медленно. Мать, болезненная и незаметная женщина, страдала необычной болезнью, которую люди того времени называли «ревматизмом в голове». Она умерла довольно молодой. Жизнь в нашем маленьком домике розовой назвать трудно.

Должен приостановить свой рассказ, чтобы описать наш домик. Некогда он был местом пребывания привратника огромного господского дома, ныне запущенного, когда-то принадлежавшего благородной семье Ромбусбье. Семья покинула дом очень много лет назад.

Бравый нотариус Брис, который обеспечивал его охрану, сдал нам в аренду эту пристройку буквально за корку хлеба, как говорит пословица. Он скорее сжалился над нашей бедностью, чем стремился получить кое-какой доход.

На нашем столе редко появлялся бы кусок мяса, не будь тетушки Аспазии, старшей сестры отца. Если я хорошо помню, она была на двадцать лет старше. Юной девушкой поступила в услужение некоего господина Стопса, закоренелого холостяка, который жил в огромном безобразном доме на Верхней улице. Она служила у него до его смерти и преданно ухаживала за ним, хотя жизнь, которую вела, не была отмечена ни медом, ни флердоранжем, ибо старик Стопс был скупцом-подагриком с бульдожьей головой, чьи вопли и богохульства разносились по всей улице, когда у него случался приступ. Награда ожидалась долго, но не обошла тетушку Аспазию. Она унаследовала безобразный дом на Верхней улице, полдюжины небольших ферм в Метьесланде и более чем солидный счет в банке. Я узнал точную цифру много позже. Мне тогда показалось, что меня ударили обухом по голове, ибо счет был просто огромен!

Тетушка Аспазия не изменила своего образа жизни. Поговаривали, что она унаследовала не просто состояние Стопса, но и его легендарную скупость. Она продолжала жить в том же доме и наняла служанкой девушку с одной из своих ферм.

Тетушка никогда не посещала нас, но раз в месяц в определенный день я имел право позвонить в ее дверь. Служанка принимала меня в коридоре. Я ждал на входном коврике, пока она ходила за синим конвертом, лежащем на десертном столике, и вручала его мне. Тетушка никогда не появлялась, и я не знал ее лично. По возвращении домой конверт поспешно вскрывался, и каждый раз я слышал вздохи матери.

— Я надеялась, что на этот раз будет пятидесятифранковая банкнота.

Но в конверте неизменно лежала бордовая купюра в двадцать франков.

— Это покрывает расходы на жилье, — со смирением отвечал отец, продолжая прошивать грубыми белыми нитками пиджаки и брюки.

В школе я был обычным учеником, хотя имел некое преимущество перед другими, ибо, благодаря заботам матери, свободно говорил и читал на французском языке.

Почти в то же время в Темпельгофе появился и обосновался новый человек. Он открыл напротив нас цирюльню. Его звали Франс Хаемерс, но вскоре его прозвали Патетье, тарталеткой, по простой и ясной причине. Каждое воскресенье он позволял себе роскошь закупать множество пирожных с кремом и конфитюр.

Невысокий добродушный мужчина, с длинным и тонким лицом, на котором поблескивали черные и озорные глазки вороны. Долгие годы он зарабатывал на жизнь в модном салоне в центре города, мечтая стать однажды хозяином своей жизни. Его жена, бывшая намного старше его, всегда противилась его намерениям. Только когда она присела в реверансе перед Богом, Патетье исполнил заветную мечту.





Ни один капитан дальнего плавания так не гордился мостиком судна, как Патетье своим заведением, когда в белоснежной блузе выходил на порог цирюльни между «стрижкой» и «брадобрейством». Детей у него не было, о чем он горько сожалел, но парикмахер быстро сдружился с ребятишками квартала, а я стал его любимчиком. Я мог свободно входить в его цирюльню и выходить оттуда, обнюхивать флаконы с духами и одеколоном и даже капать их содержимое на носовой платок. И наконец, наивысшая почесть, по воскресеньям я получал значительную часть его тарталеток. Поэтому никого не удивляло, когда я говорил, что принял твердое решение стать парикмахером, расхаживать в белой блузе по салону, пропитанному ароматами всех цветов мира. Патетье, похоже, был не против и несколько раз обговаривал с родителями планы моего будущего.

— Когда мальчик проведет достаточное количество лет в школе, то поступит ко мне в обучение, — обещал он.

Но моя привилегированная дружба с ним началась по сути с момента, когда один из клиентов забыл в цирюльне книгу и не вернулся за ней.

— Жаль, что она на французском языке, — пожаловался Патетье.

— Но ты говоришь по-французски и понимаешь его, — возразил я.

— Конечно, но читаю с трудом.

— Я могу тебе почитать, — любезно предложил я.

Мне было тогда двенадцать лет, и чтение было моим коньком: я был верным посетителем библиотек Давидаса и Виллемсфонда.

Я хорошо помню тот ноябрьский вечер, когда свирепствовала буря. Было темно, черные улицы блестели от дождя, а газовые фонари едва мерцали рыжеватым светом. Патетье не ждал клиентов, закрыл цирюльню и зажег керосиновую лампу с двойным плоским фитилем в маленькой уютной кухне. Печка, раскрасневшаяся от жара, тихо урчала. Патетье набил табаком длинную голландскую трубку.

— Давай! — сказал он, протянув мне книгу.

Это были похождения господина Лекока, сочинение Эмиля Габорио, один из первых полицейских романов, написанных им.

Пробило десять часов, когда за мной явилась мать. Мы с Патетье с сожалением расстались с увлекательной историей. В тот вечер я с трудом пережевывал бутерброд, а потом долго не мог заснуть, ворочаясь в постели и глядя на луну, которая выглядывала из-за крутой крыши заброшенного дома Ромбусбье.

— Господин Лекок… — шептал я, — какой человек… какой феникс…

Профессия парикмахера мгновенно опостылела мне, несмотря на белую блузу и флаконы с розовой водой.

Точно! Я стану сыщиком, каким был или должен быть господин Лекок, иными словами, мстителем, грудью встающим перед преступниками! Есть пожелания, которые можно выражать без особого риска, словно чуть сварливое высшее существо только и ждет, чтобы услышать и исполнить желания смелых людей!

Через два дня мы дочитали книгу, и Патетье полностью разделял мой бредовый энтузиазм: за несколько часов все герои Консьянса и Эннери были свергнуты с пьедестала.