Страница 9 из 74
Сейчас где-то посередине Рассел-стрит на заднем сидении своего Ягуара Том вдруг ощутил соленое дуновение ветра в волосах и кисловато-горькое послевкусие ягодного сорбета. Летом вместе с семьей он часто гостил у родственников в их доме на морском побережье. Он не помнил, сколько лет ему было, но он был ребенком, родители тогда ещё жили вместе и мир вокруг казался доброжелательным и правильным. Детей было много: Том, две его сестры, кузины, кузены. Все вместе они сочиняли многоярусные истории, распределяли между собой роли и сосредоточено вырезали из старых скатертей костюмы, а из картона — декорации. Том отчетливо помнил переполняющее его чувство трепета и волнительного возбуждения, когда в один из последних вечеров морских каникул он выходил на импровизированную сцену на заднем дворе, а в зрительном зале, представлявшимся ему погруженным в полумрак людным амфитеатром, на шезлонгах и пластмассовых стульях сидели и полулежали пятеро взрослых, а у их ног дремал пёс.
Ему вспомнилась вязкость тыквенного пирога и острота маминого взгляда, с упреком и скорбью брошенного на отца, сидящего по другую сторону стола. В тот вечер родители сообщили трём своим детям о разводе. Том помнил, как до спазма в пальцах и острой боли в ладонях сжимал кулаки; пытаясь сохранять голос ровным и спокойным, спросил «почему?»; а на глазах младшей сестры Эммы заметил большие прозрачные бусины слёз. Ему было тринадцать, и, вернувшись на второй семестр своего первого года в Итонской школе-пансионе, он записался в театральный кружок, удивив тем самым друзей, сам не осознавая причин такого выбора, но остро в этом нуждаясь.
И он помнил, как свет преломлялся в небольшой выпуклой вазе, вмещавшей незажжённую свечу и стоящей посередине их столика. Раз в несколько месяцев отец выводил своих уже почти повзрослевших детей в ресторан, где они обсуждали и отмечали бокалом шампанского успехи друг друга. Тому перевалило за девятнадцать, он изучал античность в Кембридже, играл в университетском театре и как раз, захлебываясь восторгом, рассказывал, что получил письмо от агента из Лондона, предлагающего творческое сотрудничество. Он вдохновленно и неподдельно радостно говорил о том, что, похоже, наконец нашёл своё истинное призвание, что намерен всерьез заняться актерством и для начала попробует поступить в Королевскую академию драматического искусства. Сидевшая напротив него Эмма, забывшись и приоткрыв в восхищении рот, жадно впитывала каждое слово старшего брата. Отец, раздраженно откинув вилку и нахмурившись, отрезал:
— Брось пороть эту несусветную чушь, Томас!
Тот вечер пахнул плавленым сыром, звучал тихим упрекающим кашлем из-за соседнего столика, возмущенного непозволительной громкостью возгласа, а на вкус был как горечь алкоголя на пересохшем языке.
Захваченный в плен рельефностью этого воспоминания, Хиддлстон сглотнул и открыл глаза. Снаружи толпа наперебой выкрикивала его имя и имя Локи, свистела, визжала и хлопала в ладоши. Машина медленно везла Тома к устеленной красной дорожкой Боу-Стрит, ведущей к Королевскому театру Ковент-Гарден, вмещающему этим вечером церемонию вручения престижной премии БАФТА. В прошлом году Том обзавелся собственной золотой маской в категории «Восходящая звезда», в этом году он должен был снова подняться на сцену, чтобы из заветного конверта вытянуть имя актрисы, выполнившей «Лучшую женскую роль второго плана», и вручить ей статуэтку.
Четырнадцать лет спустя именно такую форму приобрела несусветная чушь.
***
Влажный холод пробирался под навес, выстроенный вдоль Боуи-Стрит, даже вглубь красной дорожки — людной, шумной и неспокойной. Норин Джойс приходилось делать над собой усилие, чтобы расслаблять и опускать плечи, безотчетно поднимающиеся к ушам в инстинктивном позыве съежиться. Чтобы неспешно вышагивать по февральскому Лондону в одном шелковом платье и лучезарно улыбаться в объективы фотокамер, Норин требовались все имеющиеся у неё сила воли и актерский талант. Если бы не надежный слой макияжа, кончик её носа отсвечивал бы красным, словно лампочка праздничной гирлянды, а губы были бы синюшными и скукожившимися, будто давно вытянутый на сушу утопленник.
— Норин, позвольте заметить: Вы прекрасно выглядите, — сказала репортер, укутанная в накидку из искусственного меха и едва показывающаяся из-за ограждения. Поверх её головы в Норин целилась массивная камера, за штативом которой почти не было видно оператора. — Во что Вы сегодня одеты?
Джойс улыбнулась в благодарность за комплимент и, опустив голову, посмотрела на собственные медленно отмерзающие в лодочках ноги.
— Платье от лондонского дома мод «Темперли», обувь от британского дизайнера Николаса Кирквуда, серьги — Булгари.
— Отличная композиция! Это Ваш личный выбор?
— Да, да. Я большой фанат этих британских брендов, не единожды выбирала их для красной дорожки, и они никогда не подводили. А украшения — подарок от моего любимого мужчины.
— Говоря о нём, — спохватилась журналистка. — Марко Манкузо сегодня сопровождает Вас на церемонию?
За спиной Норин коротко и красноречиво кашлянула Бетти. Между ними возникали частые споры: насколько глубоко в то, что не касалось работы непосредственно, стоило пускать посторонних. Джойс предпочитала выстраивать непреодолимую стену. Её семья — родители и младшая сестра — были категорически против всякой публичности, они вели обычные, отделенные от кинематографа и окружающей его тусовки, жизни, настаивали на том, чтобы оставаться вне фокуса внимания, и Норин полностью их в этом мнении поддерживала. То же во многом касалось и Марко, но его фигура — сама по себе и в контексте Норин — вызывала больший резонанс, чем семья. Бетти настаивала на дозированной открытости. Она уверяла, что чем больше Джойс скрывала Манкузо, тем любопытнее к нему становились журналисты, и тем нелепее слухи распускали: обвиняли её в корысти, расчетливости, изменах, приписывали им тайные венчания, подписания брачных договоров и расставания. Это происходило из-за голодной неудовлетворенности в деталях, поясняла публицист, и стоило вынести напоказ немного безопасных крупиц информации, как давление ослабилось бы. Но Джойс упрямо считала, что личному следовало оставаться личным.
Потому она холодно осклабилась репортерше и с натиском предложила:
— Давайте вернемся к прежней теме.
Сзади послышалось недовольное сопение. Журналистка расстроенно наморщила нос. Норин оглянулась. Главный вход в Ковент-Гарден был уже совсем рядом, за ним — тепло, вино и аппетитные закуски. Ей хотелось поскорее попасть внутрь, или и вовсе оказаться сейчас в теплой мягкой постели, пахнущей смягчающим кондиционером для стирки и тырсовой отдушкой дезодоранта Марко.
Он позвонил ей несколько часов назад и настоял на встрече. Норин прилетела в Лондон в начале месяца, но так активно была занята в интервью, фотосессиях и деловых встречах, что виделась с Марко всего один раз и вскользь. Он говорил, что соскучился и просил приехать после мероприятия, когда бы оно ни закончилось, обещал собственноручно приготовить стейк, а на десерт припас бутылку отличного амаретто. Говорил, что освободил весь понедельник и надеялся провести его с Норин. План ей нравился.
Сам Марко Манкузо ей нравился.
В нем было много противоречивого. Он был итальянцем, но разговаривал спокойно и тихо, почти не дополняя речь мимикой и движениями рук. Был физиком по образованию, но банкиром по профессии. Мог казаться сухим и черствым, привыкшим командовать и не утруждающим себя тем, чтобы считаться с посторонними, но был своеобразно веселым, учтивым и молчаливо внимательным к желаниям окружающих его людей. Достиг многого, но кичился этим крайне редко; много лет жил между Монако и Лондоном, но не знал французского и по-английски говорил с сильным акцентом. Был равнодушным к кинематографу в целом и деятельности Норин в частности, редко смотрел фильмы и не видел ни одного с участием Джойс. Он соглашался с мнением многих, что она талантливая актриса, но самостоятельно в этом убеждаться не спешил. Марко объяснял это так: