Страница 7 из 10
Тут не бывало заунывности и хмурых скульптур под дождем и бесконечного жёлтого. Белые грибки домиков с голубыми и красными, словно редиски, рамами, сочная зелень и церковные луковки – вот, какой здесь был салат. Хорошее среднеславянское сочное блюдо, непременно с упругими помидорками да майонезом. Перед покосившимися заборами изб старухи в широких юбах продавали спелые его ингредиенты, тренькали и пересмешничали, периодически притаскивая что-то со двора по пыльным тропам. Из тени их ветхих табуретов непременно выглядывала облезлая кошка или собака, лениво развалившаяся в пыли. В сумерках всё это становилось лавандовым и нежным. Кусты сирени, май, весна – такие тут были сумерки. И иди куда хочешь.
Ни одной страницы не хотел заполнять Тмин: цель велизова путешествия оказывалась таким образом загадкой – как же он здесь что напишет? Но Тмина она не беспокоила, а лишь тепло манила. Ему было и без того прекрасно: совсем отцепились от него его домашние кровососы, его сюжеты, его грызущие дети. Едва вспоминал он их, как начинала гудеть голова – тогда он переводил взгляд на гулливое небо и позволял ему отразиться в рассудке, заполнить всё. Огромная голубая слеза – океан – которая знает, что ему не нужно тщиться. Всё уже сделано. Да будет мелкой твари место на земле.
Он переводил наполненный воздухом взгляд на поле за поселком: ширина и призывность этого поля невероятно поднимали дух. Не было больше мук писания, не было самоопределения.
Он обнимал мягкого Тизо, спрашивал про себя: «Ну как там твоя Ладочка, всё сидит у тебя в голове да в яйцах, прядет свою пряжу-паутину к возвращению Одиссея?» – а сам, добродушный, щипал его за мягкий одуван. Одуван уж замаслился от путешествия, как пиратский хвост, пропитанный солью и ветром, как монгольский халат в поту людей и лошадей да жире барана. Тизо мялся, пытался высвободиться и вдруг расцветал улыбкой.
Чуть поодаль поселка крепкий дед держал пару старёхоньких коней. Коням было уж скучно преодолеть поле, да и деду они были ни к чему: и пахать не пахал, и катать не катал, и Наполеон уж тут отвоевал давно, ещё при других конях. В Глухове с тех пор держали своих, а Слобода была дюже незапамятна, чтоб кто-то несвычный сюда на покатушки захаживал.
Уловившая дух поля Элли зато тут же подкатилась к дедке рыжим перекати-полем:
Дедушка, а дай коников проветрить, – ласково подступилась, ядовитая ягода.
Дедушка был сед, а особенно седы были длинные волосы его утёсообразного носа. Почесал лысую макушку, что-то задумчиво хрипнул, повел бровями:
Коней-то двое всего, а вас четверо, – возразил разумно.
А мы по-двое и поедем, – уламывает егоза.
Неудобно, внуча. Седло-то чего, как делить? – отняв пятерню от головы возразил дед. Рука его легла большим жилистым пауком на синюю штанину.
К спинам прижмёмся! Видно же – спокойные лошадки. А у нас ручки цепкие!
У Элли были очень большие блестящие глаза. Тмин вспомнил совет Гумера – не смотреть прямо в них, не заглядываться, если хочешь сэкономить больше своих часиков. А дед, снова размыслительно зачесавший редеющие волосы, так и засмотрелся, так и размяк. Неровен час сердечный приступ схватит от таких страстей.
Спокойные само-то собою. Но всё равно… Непокой на душе.. Ну лады-лады.. Вы токмо по-тихому! Моя хата с краю, но не хотелось бы всё ж ваши птичьи косточки по полям собирать.. Сам с вами бы поехал, кабы еще одна была… – старик вычесал уже почти все остатки своих волос из макушки.
Дедушка, ну что ж ты! Тебе только и не хватало, что на солнцепёке жариться! Сиди себе спокойненько в тенёчке, а мы мигом!
Чертячья ведьма: и коньков изымет, и по двое прокатит против всех мер, и – сомнений нет – своей-то жопке удобно сделает, как в кресле махровом. Так дед и остался с питоньей присноблаженной лыбой – под деревцем, безбурный. А сивки смирно затопали со двора с седоками: бурый крупный Гумер и светлое пятнышко Тизо на крупе, гнедые легкие Элли с Тмином.
Поначалу Тизо и Тмин привыкали к шагу, со двора поглядывал дед. Но только свернули в кусты посередь полей, мелкая как хлестнёт – так и понеслась. Тут же зад с непривычки застучал по широкой спине. «Не дёргайся!» – приказывает грозная егоза, и Тмин тут же прилипает задом к крупу на галопе. Тут не до тревоги – ужас один! А за ужасом – клёкот: кобыла прыг вверх! Так и лёгкое выплюнуть можно! Зад стремительно катится куда-то вбок по покатой мощной плоти, и снова окрик держаться. Воздух глотать комками да за девчонку цепко так, будто она из древесины, резины, солонины – неважно, не жалко, хватко: не до хрупкости чужих рёбер, не до беспокойства о нитках мышц – упоением захлебываться, негодованием – за жизнь никлую, никудышную, безобразную, но, господи, до-чего-же-мать-растак-насущную! Тройной тулуп, тулупчик заячий, небо-с-овчинку!
Впереди Элли подбадривала лошадь:
– Пошла, Нега, пошла!
В безумном воздухе, смешанном во рту и носу с рыжими комками волос, и правда разливалась нееееега. Нега неслась по весь опор. Предостережения гумеровы растворились: жизнь била ключом – по тройной цене, по четверной. И совсем где-то рядом плескалось счастье.
Когда из розовых облака стали фиолетовыми и потухли, а Дед устал вглядываться со двора в поле – товарищи уж располагались на ночлег в Москаленках – полузаброшенном селении в десятке вёрст от Глухова. Поднятая пыль улеглась и стала сумерками, с ней же улегся и дедов вздох – всё равно маята одна с этими конями. Что совой об пень, что пнём об сову. Тизо, протрезвев от восторга, начинал причитать: «зря мы украли лошадок-то, что теперь будет», – а дед смирился и вздохнул даже с облегчением.
Коньки сами дорогу найдут, – сказала, потрепав Негу по шее, Элли. Потрепала и Тизо сочувственно.
Перед ними дрожал мелкими огоньками Глухов. Скудное это скопление света на великой равнине было стольным градом Левобережной с незапамятных. Даже храм для освященья гетманов тут имелся. Нынче, правда, не до гетманов земле сей было. А Москаленки – что ж, на то и Москаленки – сбоку-припёка: посверкивали неподалеку, а были здесь всегда и еще раньше, ибо москаль хохла всегда припекает.
В Москаленках жила Аксинья. Откуда Гумер и Элли могли знать крепко стоявшую обеими своими справными ногами на земле Аксинью, было темно. Откуда же она могла их знать – и вовсе неясно. Однако вместе с их появлением на пороге, щеки ее расцвели довольным румянцем созревшего яблока.
Село и правда было убогим: ни машин ни следа, ни асфальта, ни даже электричества. Покосившийся нужник во дворе, с собой фонарь под металлическим колпаком, который на крючок вешать, чтобы в дрянь не угодить.
На глинистой дороге посреди поселка – круглобокий плешеватый ослик. Еще подалее – лужа со звездами. Ну и еще подальше – Аксинья с румянцем да грудью вздымленной. Едва зашли, захлопотала, заохала. Аксинья, суеверная, через порог не здоровалась, а дверь за собой гостю закрывать не велела: только хозяину – чтоб гость не притащил с собой с дороги духов.
Из суеты этой вперемежку с ритуалами поначалу было мало толку, зато сделалось понятно: быть им желанными гостями. Хоть и как спорадическому снегу на глову непокрытую. Тмина тут же запекло любопытство, а Тизо по привычке сделалось неловко. К прочему обнаружил он до неприличия откровенно порвавшийся носок на большом пальце правой ноги.
Тмин любовался местом: не только поздних признаков цивилизации не было видно, но и даже обыкновенных лампочек – одни только бутылки со свечами. Уют. Аксинья была бабой крупной и ласковой, тут же поставила на плиту котелок, что-то туда нашпиговала, затрепала Элли по щеке, углядела рваный носок Тизо (да прозрела рваное сердце), скромно засунутый за другую ногу, громко забеспокоилась о дырке. Тизо испугался и хотел было схорониться в углу, но Аксинья его оттуда извлекла и вручила шерстяной носок умершего мужа, сама вязала. Пришлось надеть. Шерсть была хорошая, ногам быстро стало жарко, но Тизо решил терпеть: неловко было теперь их снимать, да и страшно лишний раз навлекать на себя деятельное сдобное внимание. Тмин глядел за этим и вострозубо потешался, рыжий чёрт. Делал заметки на литературное будущее.