Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 11

И вот «они» вошли в комнату… Была темная ночь. Раздался требовательный долгий звонок, и папа с мамой сразу вскочили. Не знаю, кто открыл парадную дверь. Вошли энкавэдэшники и дворник.

Ярко горела лампа под абажуром. У нашей двери стоял дворник в белом халате, одетом на ватник. Стоял энкавэдэшник. Другой перелистывал книги.

– Вера, я хочу есть, – сказал папа.

Папа ел медленно, старательно пережевывая. Ел язык с горошком, оставшийся от обеда. Ел, не глядя по сторонам. Мама, застыв на черной оттоманке, смотрела, не отрываясь, на папу. А папа ел. Потом сказал:

Принеси Ингу.

Он уже не мог выходить в другую комнату. Мама принесла меня, сонную, в ночной рубашке, папа посадил меня на плечи и стал кружить вокруг стола. Он был в гимнастерке без пояса. Мне очень хотелось спать, и я опустила голову на папин затылок. Свет от оранжевого абажура бил прямо в глаза.

И это единственное, что я помню из той страшной ночи – свет абажура, мешающий мне спать, и теплую курчавую голову папы, к которой я прижималась. Потом папа снял меня с плеч и передал маме. Папу вывели не по той белой лестнице, которая так нравилась мне, нет, его вывели по черной, о которой, сидя на корточках в кухне, я расспрашивала маму. Они вошли сразу с двух сторон – в парадную и кухонную двери, сбив прикладом прибитые крест-накрест доски.

Сразу же после ареста папы мы уехали из Ленинграда в Рыльск.

Ни с кем я осталась, когда утром мама побежала на работу, ни то, что нас выселили в маленькую комнату с выходом на кухню, а в нашу большую комнату вселился Зак, ни то, что маму вынесли на руках из трамвая, когда она поехала в Белый дом, – ничего этого я не знала и потому не помнила. Впоследствии мне рассказали, что мама, прибежав на работу, уронила голову на стол и зарыдала. И вместо сочувствия услышала:

– Что Вы плачете? Ваш муж враг народа – а Вы плачете!

Маму сразу уволили. Она писала Жданову, ее как беременную неожиданно восстановили на работе по действовавшему в тот период закону.

Очнулась я только на перроне вокзала на руках у военного. Это был мамин троюродный брат Емельян Николаевич Лазарев – дядя Леля. Помню блестящую темноту перрона, носильщик несет вещи, мама быстро идет за ним. Дядя Леля, красивый, высокий, в распахнутой шинели, неспешно двигается со мной на руках к нашему вагону. Я прижимаюсь к его груди, чувствуя себя защищенной.

– Это Ваш муж? – спросил военный, сосед по купе, глядя, как дядя Леля улыбается, машет рукой.

– Нет, – ответила мама. – Это мой брат. Мой муж в командировке, – и, посмотрев на наш большой багаж, добавила: – В длительной.

– А-а, – протянул военный.

И я, сидя на нижней полке у открытой двери в купе, строго сказала, глядя на военного:





– Мама, это неправда. Папа не в командировке, он в тюрьме.

Помню испуганный взгляд мамы на военного и помню, как он весело сказал:

– А это одно и то же, – и посадил меня на колени, обтянутые, как у папы, галифе.

Написав эти строки, я задумалась: как могла девочка, которой только что исполнилось четыре года, знать, что такое тюрьма, что такое длительная командировка и какая между ними разница? Я не знаю.

Поезд Ленинград – Харьков остановился на маленьком полустанке Коренево. Мама поставила меня, полусонную, на перрон, и мы пошли в сквер ожидать «кукушку» – паровозик, который по узкоколейке должен был нас довести до Рыльска. И как только я села на скамейку, меня окутал теплый шум листвы. Не смея шевельнуться, сидела я темной ночью на скамейке, волнуясь и слушая, как переговаривались кроны могучих деревьев. Я забыла про маму, про папу, про «кукушку»… Я сидела очень прямо, не двигаясь, боясь шевельнуться. Это был другой, ласковый, теплый, заботливый мир, который принимал меня. Это было родное, мое, часть меня. Это была моя кровь.

И впоследствии могучий шум листвы колышущихся деревьев ждал меня, когда мы ехали в Рыльск в самые тревожные моменты нашей жизни, надеясь там найти спасение. Ни «кукушки», ни дороги до Рыльска я не помню. Тетя Леля выслала на Рыльский вокзал за нами подводу, меня уложили на сено и прикрыли старым пальто.

Прошло несколько дней, и я вдруг услышала незнакомые, но скрытые угрозой и недовольством слова – «эгоистка», «актриса» и «комедиантка», – и произнесла это моя тетя Леля. Актриса, эгоистка и комедиантка… И потом во всех наших шалостях с моим двоюродным братом Гориком, сыном тети Лели, я всегда была зачинщицей какой-то пакости. «Это, конечно, ты», – говорила тетка, тряся своим пучком на затылке. «Это, конечно, ты». Проказ было мало. Но что-то осталось в памяти. Так с нами в Рыльске оказалась розовая блестящая сумочка на цепочке и захлопывающаяся, как у взрослых, на два крючечка. Настоящий ридикюль, только маленький, но как раз по росту. И, конечно, мне хотелось пройтись по главной улице Рыльска, помахивая розовым блестящим ридикюлем. Но я понимала, что спрашивать разрешения не стоит. Однажды после обеденного сна, после того, как мама окатила меня солнечной водой, нагретой в тазике, надела на меня нарядное платье и повязала бант на мои коротко стриженные волосы, я сбегала на второй этаж, схватила сумочку и пригласила Горика пойти посмотреть городской сад. Городской сад – это волнующая загадка. Он был окружен узорчатым железным забором, ворота были высокими, над ними большими узорчатыми буквами было написано: «Городской сад». Он оказался закрытым, но рядом располагался кинотеатр, небольшое, розовое, странной формы здание, похожее то ли на черепаху, то ли на гусеницу. И мы стали прогуливаться с Гориком мимо входа в кинотеатр. Далеко не уходили. Несколько шагов вниз, в сторону базара, несколько шагов к воротам городского сада. Там и нашла нас мама и привела домой. Потом я слышала рассказ: «Ходит, как взрослая, помахивает сумочкой и ведет разговор». Но это потом. А тогда, как только мы вступили на деревянную лестницу, ведущую в нашу квартиру, мы увидели наверху тетю Лелю с оструганными прутиками в руке. Не знаю, потом ли мне объяснили, что это называется розгами, или я уже откуда-то знала, но мы прошли тихо, прячась за маму, мимо тети Лели, стоящей у раскрытой двери, и сразу пробежали в маленькую комнату. Мама села на кровать, а мы спрятались за маминой спиной. В дверь вошла тетя Леля, которую я сразу по приезду стала звать грозой. «У-у-у! Гроза!» И вот «У-у-у гроза» вошла в комнату и, размахивая розгами, пыталась вытянуть нас из-за маминой спины. Но мы, как только она подходила справа, тут же перебирались на коленках налево, и наоборот. Так повторилось несколько раз. Было страшно, и лишь мамина спина служила защитой и прикрывала нас.

– Ну, смотрите! Я знаю, это все ты! – сказала тетя Леля, обращаясь ко мне. – Ты подговорила Горика! Ему бы и в голову не пришло! Ты же знала, что я запрещаю выходить за ворота без взрослых!

Да. Гроза.

Вообще меня в Рыльске не принимали.

– Что это за имя Инга – собачье какое-то! От него пахнет псиной, – говорил Гурьян Тихонович, сапожник, живший в полуподвальном этаже нашего дома.

– Вот это наш! – говорил он, указывая на Горика. – Белолицый, сероглазый. И имя человеческое – Игорь.

Не принимали и за темные глаза, и за смуглую кожу.

Я относилась к этому спокойно. Гурьян Тихонович мне был неинтересен. Ну не нравлюсь я ему – ну и что? Я себя отгородила от него, и он перестал существовать в моем мире. И ни разу, прогуливаясь мимо его окон, я не заглянула в них, не повернула головы.

Мне в Рыльске было хорошо. Я любила гулять во дворе с Гориком и разговаривать. О чем мы разговаривали, я не помню. Помню только удивление мамы и тети Лели: «Они все время ходят по двору и о чем-то разговаривают». Очень часто мы играли во врача. Я брала папину коричневую коробочку, выстланную изнутри синим бархатом, которую мама вывезла из Ленинграда, – там были прекрасные вещи. Блестящий молоточек, с мягким кончиком, которым стукать надо было по коленке. Две трубочки, которые вставлялись в уши, а потом, соединяясь в одну, заканчивались блестящей круглой бляхой, с ее обратной стороны была черная мягкая подкладка. Если по ней тихо постучать, то в ухе раздавался громкий звук. Вставляла резиновые трубочки в уши, прикладывала блестящую бляху к голой груди Горика: «Дышите! Не дышите!» Может быть, был и шприц – конечно, без иголки. Но что я «брала кровь» у Горика, это я помню. «Протяните руку! Дайте палец!» – говорила я важно. Горик меня слушался. Во дворе изумительно пахло травой, маленькой ромашкой, которой был усеян весь двор.