Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 21



За столом завязался оживленный разговор: о патриотизме, о преимуществе заграницы перед Россией и, наконец, о земле и о помещиках и крестьянах. К этой теме, как я успел заметить, часто сводится разговор в большой столовой яснополянского белого дома. Говорили много и долго, спорили страстно и упорно. Сухотин, его жена и Сергеенко отмечали крайнее озлобление крестьян против помещиков и вообще господ.

– Русский мужик – трус! – возражал Андрей Львович. – Я сам видел, на моих глазах пятеро драгун выпороли по очереди деревню из четырехсот дворов!..

– Крестьяне – пьяницы, – говорила Софья Андреевна. – Войско стоит столько, сколько тратится на вино, это статистикой доказано. Они вовсе не оттого бедствуют, что у них земли мало.

Вошел Толстой. Разговор было замолк, но не больше чем на пол минуты. Л.Н. сидел, насупившись, за столом и слушал. Поверх рубахи на плечи у него накинута была желтая вязаная куртка.

– Если бы у крестьян была земля, – тихо, но очень твердым голосом произнес он, – так не было бы здесь этих дурацких клумб, – и он презрительным жестом показал на украшавшую стол корзину с прекрасными благоухающими гиацинтами.

Никто ничего не сказал.

– Не было бы таких дурацких штук, – продолжал Л.Н., – и не было бы таких дурашных людей, которые платят лакею десять рублей в месяц.

– Пятнадцать! – поправила Софья Андреевна.

– Ну, пятнадцать…

– Помещики – самые несчастные люди! – продолжала возражать Софья Андреевна. – Разве такие граммофоны и прочее покупают обедневшие помещики? Вовсе нет! Их покупают купцы, капиталисты, ограбившие народ…

– Что же ты хочешь сказать, – произнес Толстой, – что мы менее мерзавцы, чем они? – И он рассмеялся.

Все засмеялись. Л.Н. попросил Душана Петровича принести полученное им на днях письмо от одного ссыльного революционера и прочитал его[5].

В письме этом писалось приблизительно следующее:

«Нет, Лев Николаевич, никак не могу согласиться с вами, что человеческие отношения исправятся одной любовью. Так говорить могут только люди хорошо воспитанные и всегда сытые. А что сказать человеку голодному с детства и всю жизнь страдавшему под игом тиранов? Он будет бороться с ними и стараться освободиться от рабства. И вот, перед самой вашей смертью говорю вам, Лев Николаевич, что мир еще захлебнется в крови, что не раз будут бить и резать не только господ, не разбирая мужчин и женщин, но и детишек их, чтобы и от них не дождаться худа. Жалею, что вы не доживете до этого времени, чтобы убедиться воочию в своей ошибке. Желаю вам счастливой смерти».

Письмо произвело на всех сильное впечатление. Андрей Львович опустил голову к стакану и молчал. Софья Андреевна решила, что если письмо из Сибири, то его писал ссыльный, а если ссыльный, то, значит, разбойник.

– А иначе бы его и не сослали! – пояснялось при этом.

Ее пытались разубедить, но напрасно.

Вся эта сцена произвела на меня глубокое впечатление. Я впервые ярко почувствовал тот разлад, который должен был переживать Л.Н. из-за несоответствия коренных своих убеждений и склонностей с окружавшей обстановкой.

Сидя в санях с моим товарищем по телятинскому одиночеству, который из-за ветра, заметавшего дорогу, сопровождал меня сегодня в Ясную Поляну и немножко досадовал, что я задержался, я торопился передать ему разговор, происшедший в столовой, и фразу Толстого о гиацинтах. Фраза эта и весь разговор показались мне чрезвычайно знаменательными.

В душе моей зарождалась странная уверенность, что в личной жизни Толстого, несмотря на его глубокую старость, еще не всё кончено, что он непременно предпримет еще что-то такое, чего от него теперь никто и ждать не может: мне казалось, что нельзя с такой силой и искренностью и так мучительно, как он, переживать сознание неправильности, фальши своего положения, чтобы не попытаться каким-нибудь путем выйти из него.

Спутник мой сонно сопел и почти не слушал меня. И мне было стыдно, что я, увлекшись обществом великого человека и его семьи, заставил своего возницу дожидаться в «людской». И нечем было загладить свою вину перед ним.



28 января

Ездил в Ясную Поляну утром; по вечерам часто заносит дорогу, так как стоят метели, и можно заблудиться. Л.Н. утром не так удобно: он сразу хотел бы садиться за свою работу; но все-таки просил ездить утром. Условились, что он к утру будет приготовлять всё нужное и затем разговор о деле вести со мной в самых существенных чертах. Мне неприятно, что я могу стеснять его, но, кажется, иначе сделать нельзя. Если же все-таки Л.Н. будет неудобно, то, конечно, порядок этот изменится.

Он просмотрел мои поправки в корректуре январского выпуска «На каждый день» за первые десять дней, сделанные по «доступному» «На каждый день», и «с одним согласился, а с другим нет». Я передал ему ту же работу, сделанную для остальных дней января.

В самом начале, когда Л.Н. после прогулки прошел со мною в кабинет, он сказал:

– А я сейчас о вас думал. Скажите, вас не страшит эта перемена жизни?

Я отвечал совершенно искренне, что нет, хотя раньше я и испытывал нечто вроде страха. И рассказал ему подробно о своем теперешнем душевном состоянии.

– Помогай вам Бог! – сказал Л.Н. и дал мне несколько советов о жизни, которые здесь приводить не буду, так как они находятся в полном соответствии с тем, о чем говорил Толстой раньше и что находится в его писаниях.

Между прочим он говорил, что придает огромное значение «работе над собой» в мыслях, то есть тому, чтобы человек следил за своими мыслями, ловил себя на недоброжелательстве к другому и вообще на дурных мыслях и тотчас стремился остановить, заглушить их.

– Это очень сильно помогает в истинном направлении деятельности, – говорил Л.Н. – Говорю я это как практическое правило, гигиеническое предписание для ума, так как считаю это очень важным.

Сегодня же он подарил мне записную книжку, которую обещал третьего дня. При этом добродушно смеялся. Сегодня он был, если можно так выразиться, очень добрый.

29 января

Сегодня Л.Н. был очень занят, и утром между нами имел место лишь короткий деловой разговор. О поправках к «На каждый день» он сказал, что сделает их сам постепенно, во время работы, так как сделать это нужно не для одного январского выпуска, а для всего года. Он дал еще два письма для ответа, предложив мне решить, нужно ли отвечать; одно письмо для передачи Сереже Булыгину и одно от заключенного в тюрьму Смирнова для прочтения. В прошлый раз он дал мне тоже для прочтения письмо от отказавшегося Калачева. Не могу не усмотреть в этом доброго отношения и внимания ко мне Л.Н., который, конечно, понимает, что чтение таких писем нужно мне – как намеревающемуся сделать то же, что сделали эти люди.

В Ясной Л.Н. задержал меня еще на час-полтора приблизительно, для того чтобы я внес в корректуру январского «На каждый день» новые поправки, сделанные им в черновой, опять-таки по своему усмотрению. Я сообщил ему, что ко мне от Чертковых приехали двое, – Ф.Х.Граубергер и Я.А.Токарев, которые желали бы повидаться с ним и просят его указать время для этого.

– Когда угодно, – сказал он. – Но лучше все-таки вечером. Да я сегодня и сам к вам заеду, часа в три, когда поеду кататься.

Вернувшись, я сообщил нашим гостям радостное известие, что Толстой сам приедет в Телятинки, и мы стали ждать его.

Токарев и Граубергер оказались очень приятными и интересными людьми. Оба давно уже состоят почитателями Л.Н. и его единомышленниками. Из них один, Яков Алексеевич Токарев – торговец в большом саде на Волге, скромный, деликатный человек, малоразговорчивый сам, но к речам других прислушивающийся весьма внимательно.

Граубергер Федор Христофорович – садовод и сельский хозяин, бывший раньше народным учителем. В противоположность Токареву – горячий спорщик. На своей родине он устраивает диспуты с православными священниками, разные собрания и пр. – словом, является настоящим «толстовским миссионером».

5

Речь о письме С.И.Мунтьянова, отбывавшего ссылку за свою революционную деятельность.