Страница 4 из 9
– Лучше поздно, чем никогда, – заявил Коля, попивая чаёк. Он встал из-за стола, открыл печь и взглянул на огонь. – Всё еще думает, – сказал он, закрыл дверцу печурки и налил мне чая. – Иди, сейчас новости будут показывать, – сообщил он и направился к телевизору.
Тепло растекалось по костям, грело тело, укутанное в тяжелое одеяло и прикрытое для надежности покрывалом. Только лицом я еще ощущал холодное дыхание ночи, которому я предавался с удовольствием человека, не поленившегося обезопасить себя толстым теплым коконом. Всё вокруг плясало в такт пляски угасавшего пламени на поленьях. В этом тихом театре теней предметы повседневного обихода принимали самые причудливые формы. На перекладине, колыхаясь от потоков печного тепла, сохли Максимкины штаны.
– Плюнь! Плюнь в огонь! – крикнула Татьяна.
– На фиг?
– Плюнь, говорят!
Слюна зашипела в ярком пламени. На щепке зашкворчал вытопленный из нее сок, своим шипеньем возвращая воспоминания о вчерашнем вечере. О том самом моменте, когда я почувствовал тычок в спину, и оказалось, что это черенок моего ножа. Тогда я вынул его из-под себя и с размаху воткнул в деревяшку, лежавшую перед огнем. Реакция была мгновенной. Татьяна вытащила нож и откинула его в мою сторону.
– Плюнь!
Я видел ее широко открытые глаза, с изумлением смотрящие на меня.
– Помни, держи эту штуку подальше от огня. Не то что-нибудь плохое случится с нами или с тобой.
Я перевернулся на спину, теперь надо мною зияла черная дыра первобытного дымохода. Стенки конусообразного чума сходились к ней, как будто мы лежали в пирамиде или в жерле нацеленного на небо орудия. Остатки света взбирались по брезенту ввысь, слабея по пути и в конце теряясь в чернильном колодце, полном колышущихся в его бездне звезд. Пламя понемногу угасало, темнота постепенно стекала вниз, вбирая в себя всё больше предметов. Сначала она захватывала те из них, что висят повыше, потом остальное, пока в конце концов не зависла на долю секунды надо мной. Брезентовые покровы чума будто исчезли, растворившись во мраке, оставив нас голыми перед пустотой пространства. Единственное, что подтверждало реальность бытия – шум деревьев.
– Помни, – сказал на прощанье Коля, – не свисти там, не нарушай покой мертвых.
Где бы они ни лежали на своих древесных помостах, как в гнездах, просвечиваемые сквозь ребра всеми созвездиями, я почувствовал на мгновение, что, прежде, чем эта мрачная толпа, сокрушая нас, ворвется в рот, нос и уши, все мы будем дышать спокойно.
Вся деревня спала. Только молодежи, допоздна тискающейся по темным углам, было не до сна. Да еще редкому подгулявшему народу, чьи ругань и громкие разговоры долетали до нас через плотно зашторенные и наглухо закрытые окна. Только по всполохам сигаретных искр можно было узнать, куда не стоило соваться. Телевизор мигал, так что мне пришлось повернуться лицом к стене. Коля лежал на соседней кровати, закинув руки за голову: он как раз смотрел ночной сеанс.
– Грузят нас этими ужастиками, чтобы уничтожить нашу психику, – уловил я его слова, проваливаясь в сон, а во сне – в потрясающей красоты большие голубые глаза… Их зрачки были как глубокие колодцы, к которым по спирали слеталась стая птиц. В колодцах отражались облака. Достаточно было поднять взгляд и они висели над головой на своде небесного купола, как в горах: изгибы местности, лес, пригорки и поле со стогами выцветшего под солнцем сена.
– Жарко? – раздался чей-то голос.
Да, жарко, понял я. Разгар лета, пахло скошенным сеном, а с возвышенности открывался широкий вид на всю долину со старыми домами, костелами и людьми. Городок лез в боковые ответвления долины и в ущелья, минуя сказочные китовые спины пригорков, поросшие лесом и выгоревшей травой, в которой извивалась пестрая лента змеи.
– Берегись! – донеслось неведомо откуда.
И вот змея на тропинке свернулась в кольцо, присмотревшись к которому я понял, что она – радужная оболочка глаза, а трава, доходившая до пояса даже самым высоким (а уж что говорить обо мне!) и скрывающая в себе большие цветки ромашек и колокольчиков, это ресницы «змеиного глаза». По каждой из этих ресничек я пролетел как по доскам сельской мостовой, перескочил на черные клавиши пианино, стоявшее в большой комнате, а рядом с ним была мама. Пианино молчало. Зато звук лился со стеклянного экрана, с которого прямо на меня смотрели глаза ковбоев; а еще звучали душеразлирающим скрипом несмазанные качели, качаясь то влево, то вправо.
– Суд идет, – вновь раздался голос.
Через белый дверной проём я вошел в комнату, где продолговатое зеркало серебрило стену. В комнате кто-то был. Улыбался пухлыми губами, обнажая гнилые зубы, смотрел на меня глазами, обрамленными серпантином татуировки. Я выбрался на его теплое веко и начал своё путешествие.
– Привет, – сказал этот кто-то.
Круги, обрамлявшие его глаз, повели меня дальше, по волнам припухлостей на коже, в направлении густых бровей, росших словно кустарник на берегу ручья. Вода шумела, разбиваясь о мелкие камешки, перекатывала их, становясь бурой, когда подмывала откос, и слезами прожигала борозды на этом лице. Брат сначала бросил камнем через ручей, а потом исчез под черным узором, который раскручивался, разрастался, расползался побегами по всему покрытому морщинами лицу, густой, дикий, он спустился по шее и наверняка пополз еще ниже. Не затронул только кроткие голубые глаза.
– Вижу.
Я коснулся пальцем запотевшего зеркала, остался след. Так я сначала освободил глаз, потом теплое прикосновение и движение по кругу освобождали (на запотевшем стекле) всё большую картинку. Толстые щеки, большие уши, морщины и брови. Бархатные губы, искривленные в дебильной гримасе или в легкой усмешке, как бы прося прощения, властно, покровительственно. Когда же они открылись, появился первый зуб-лицо, я столкнулся с ним, как с препятствием, потом еще с одним и со всеми последующими. Все возможные формы и размеры, гнилые и здоровые и эти уже давно вырванные. Каждое узнал.
– Прощания, прощания, – передразнивали губы и дунули со всей мочи. И понеслись облака надо мной и над одичалой яблоней, за которой стеной стоял лес. По тропинке пришла черная собака, а долетевший из леса порыв ветра прочесал ее шерсть, каждый волосок. Потихоньку вечер окутал и нас и те далекие фигуры, что прятались между пихтами. Они не отважились приблизиться к нам, их отгонял черный пес, которому только единственному и было дано видеть их. Но в конце концов ушел и он.
Тень, ее отражение в колодце. Как тот мост над широкой рекой, полной отражений домов, машин и людей. По ним плавали лебеди, утки, под ними плыли облака. Каждый день из реки выныривало солнце, каждую ночь в ней тонула луна. Стальной горб моста возвышался между двумя частями треснувшей пополам равнины, как нос возвышается между половинками лица. Его пролеты обтягивала черная паутина самых разных форм и размеров, которую ткали тысячи пауков.
Его глаз был как аквариум – либо пристально смотрящим, либо пустым. Мешки под глазами свекольного цвета, толстые щеки, торчащие уши, железный нос и пухлые губы, своим бормотаньем приоткрывающие руины зубов. В уголке глаза свой хвост расположила змея и развертывалась лентой по сотне черных серпантинов, каждый раз, на каждом круге опоясывая лицо. Мой взгляд прилип к этой линии, как к мухоловке, и следовал через выпирающую, как женская грудь, скулу, которую я гладил, ласкал, окончательно забыв, что это скула, пока не наткнулся языком на черную линию. Мое лицо залила краска стыда.
– Это сон, – последовало объяснение.
Его поверхность была озером, прикрытым ковром вечернего тумана, посреди которого черным зрачком проступал остров. Мягкие дуновения качали склонившиеся над водой деревья. Укрывавшие в своем лоне пропавшее уже несколько минут назад солнце, крутые горы, окружавшие озеро со всех сторон, виделись размытыми и далекими. Ночные птицы, до времени разбуженные, издалека подавали голоса, не давая заснуть дневным, последние из которых уже смежали глазки-пуговки. Здесь же над тёмной поверхностью озера носились летучие мыши, чей полет угадывался по легкому плеску воды, которой касались их крылья.