Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 21



– Ребята, а давайте…

Его слушались: верили в его память и фантазию.

Шумная компания подростков моментально стихала, распределялись роли, выстраивалась мизансцена; он дирижировал ими, припоминая на ходу уже виденное – и (самое главное!) осуществляя то, что пока видел он один. Во сне и в мыслях. Он наскоро придумывал маленькие балетики – сценки, зарисовки, этюды, в которых его друзья охотно играли отведённые им роли.

Они (странные дети! другие в выходные законно бездельничали!) сами поставили здесь, в этой комнате, «Тщетную предосторожность»… так хотелось кому-нибудь показать – похвастаться, мы смогли, мы молодцы! Было решено пригласить родителей – конечно, только тех учеников, кто был из Ленинграда, но и этой немногочисленной публики им хватило для первого успеха. Маленький, но настоящий праздник. Потом они повторили свой домашний спектакль в школе – это было уже ступенькой на настоящую сцену. Педагоги радовались: это же прекрасно, когда дети сами проявляют инициативу, задумывают постановку, доводят свой замысел до конца… Вася, это ты придумал? Какой ты молодец! Неужели у себя дома?

Домашние просмотры «балетиков» на улице Восстания стали доброй традицией: они готовили их к каждым праздникам, сооружали

простенькие декорации, придумывали себе костюмы – родители уже ждали очередного приглашения, гордились своими выдающимися, такими особенными детьми. Все признавали, что этому классу очень повезло: у них есть Вася, и чудесная Олимпиада Васильевна, позволяющая детям устраивать бесконечные репетиции в своей квартире, и сама эта квартира с занавесом…

Это, конечно, была уже не та хлопчатобумажная занавеска.

Василий. 1974 г.

Года через два-три налаженной ленинградской жизни Липа поменяла тот ситец («штапель, Липочка! и вовсе не блёклый, очень миленький! тебе бы всё выбрасывать!») на дефицитный панбархат. Тёмно-красный, тяжёлый, с глубокими тенями в богатых складках – Мама тоже любила театр и переносила из него в свою жизнь всё, что только могла.

И радовалась этим домашним спектаклям, и подыгрывала, если было нужно, на пианино… ах, какой рояль у нас был когда-то, какой рояль! И книги были – старинные, из девятнадцатого века, в дорогих переплётах: всё кануло, пропало, унесено войной и блокадой; в старую, их бывшую петроградскую квартиру вселили каких-то людей… ничего не поделать, та, прошлая жизнь кончилась, будем жить новой. Об этом редко говорили, но Вася знал, что когда-то в Маминой семье всё было по-другому: на фотографиях Бабушка в мехах и украшениях, а Дедушка, которого он никогда не видел, совсем молодой, красивый, в шляпе – и с балалайкой.

– Мам, он был из деревни, да?

– Что ты говоришь, Васенька, почему из деревни?! Из Петер… из нашего Ленинграда, конечно! Образованный, интеллигентный!

– А почему он с балалайкой? На Есенина похож!

– Он был музыкант, Васенька, не профессиональный, но в оркестре играл. В оркестре народных инструментов, – объясняла Мама. – Ты в него такой талантливый и музыкальный! Дедушка был замечательный… очень меня любил! И я…

Липа замолкала, недоговаривала: её отец умер рано, ещё до войны, сгорел от рака, она преданно ухаживала за ним – до самого конца. Хотя было-то ей всего четырнадцать лет. В глубине души Липа так и не простила Бабушке, что та вскоре снова вышла замуж, отчима не признавала и не любила… Вася слышал, что, кажется, у Мамы даже была сестра, но ни она, ни отчим не пережили страшной войны. Бабушка никогда не упоминала ни второго мужа, ни вторую дочь. Прошлое в прошлом, а сейчас…

Хорошо, что всё хорошо: пережили войну и блокаду, Липа вернулась в родной город… не рояль, так это пианино, не старинная библиотека, так собрания сочинений по подписке и на макулатуру, не оперная карьера, так хотя бы эти Васины концерты – и его, любимого младшего сына, блестящее балетное будущее.



Ради него она была готова на всё, ради него раздобыла тёмно-красный, больше подходящий не квартире, а дореволюционной ресторации панбархат; ради него (Вася не знал!) извинялась перед соседями по дому за шумные молодёжные сборища, задабривала всех, как могла.

«Спасибо вам, Олимпиада Васильевна, за такую возможность! Ах, настоящий занавес!» – восклицали нарядные мамы юных артистов.

Мало кто понимал, что большая комната и занавеска (нет, уже портьера!) из панбархата были не главным: нужен был лидер, организатор, придумщик… режиссёр-постановщик, пламенный мотор всех этих затей. Он бы сделал то же самое и в студенческом общежитии, и в коммуналке, и где угодно, просто не мог без этого.

И его признали: педагоги дали разрешение и возможность показывать его «балетики» (которые теперь, конечно, звались «миниатюрами»), а позже и полноценные балеты – сначала на школьной сцене, а потом и на сценах других – престижых и настоящих.

– Мама, представляешь, мы будем выступать в филармонии! Мой балет… мой! – это было важно: сам-то он уже успел потанцевать почти на всех больших сценах города, но его постановка – это же совсем другое!

Олимпиада гордилась.

Очень, безумно (может быть, боялась она, слишком?) гордилась своим младшим.

По привычке оберегала его от всего и всех, хотя видела и понимала, что её страх за него беспочвен, что он неплохо справляется со всеми трудностями, постоянно преодолевает какие-то то мелкие, то крупные препятствия, уверенно и самостоятельно строит свою жизнь… и, кажется, разумно и правильно строит. Знает, чего хочет… не то, что старший.

Это была её боль, её мучение, которое к тому же следовало как-то скрывать от мужа: чтобы сглаживать углы, избегать конфликтов, утихомиривать их ужасные (подчас громкие и безобразные) ссоры. Как нередко бывает в таких случаях, муж, до этого всячески поощрявший старшего сына, гордившийся первенцем и неосознанно ставивший его на первое место, во всех ошибках Юрия принимался обвинять её – в женском воспитании, в потакании слабостям, в баловстве.

Олимпиада оказалась не между двух, а между нескольких огней, и это было ужасно. Надо было как-то выстоять.

Имелось: авторитарный муж, желающий править в семье единолично, при этом переживший уже не один инфаркт… спорить с ним? Во всём соглашаться?

Собственная мама, Бабушка её сыновей, вечно недовольная зятем, принимающая (то справедливо, то нет) сторону тех, кто выступал против Михаила.

Старший сын Юрий (нет, он переименовал себя в Георгия), очень талантливый – во всём, за что бы ни брался… жаль только, что брался он сразу за многое и ни за что всерьёз, и его компании были вовсе не такими безобидными, как Васины хороводы, там был непременный алкоголь, Юра часто приходил нетрезвым – прятать его от мужа? Ругать и провоцировать очередную ссору? Подумать только: бросил университет, почти год врал всем, что каждое утро уходит учиться – как такое могло произойти, почему? Что я сделала не так? Муж прав, но… но не выгонять же Юру из дома, куда он пойдёт, надо дать ему шанс всё исправить! Его устроили концертмейстером в ЛАХУ, потом (он нигде подолгу не удерживался) в Эрмитаж – он позволял себе не приходить на работу, и никто не мог долго закрывать на это глаза. Муж возмущался его поведением, отказывался просить за него; Липа и сама понимала, что обращаться к знакомым насчёт его трудоустройства – занятие неблагодарное, даже унизительное: опять сорвётся и подведёт.

Младший сын… он, единственный, не доставлял ей хлопот – только тревоги, но Липа понимала, что это её собственное внутреннее беспокойство, охватившее её с момента его рождения, укоренившееся после той страшной истории с его похищением, и она даже сейчас, когда только могла, выкраивала время, чтобы встретить его поздней ночью у театра, проводить до дома, дождаться после спектакля. Всё-таки, кто что ни говори, он ещё мальчишка, подросток, умеет танцевать, а не драться, а на улицах, в ленинградских подворотнях и тёмных дворах-колодцах не миновать шпаны… об этом не принято было писать в газетах, тогда не было криминальной хроники, но были разговоры и слухи, да и вообще: времена всегда одинаковые, не бывает абсолютной безопасности, и даже в нашей прекрасной советской стране, в нашем героическом любимом городе всякое может случиться. И это всякое ни в коем случае не должно коснуться её мальчика.