Страница 68 из 76
— То-то и оно, что в том самом! Потому и сказал, что непременно она там, — сокрушённо сказал Годунов. — Потом, конечно, и дале могут переправить... в слободу какую, хотя бы в ту же Александровскую. Там-то и вовсе не сыскать!
— Там не сыскать, — согласился Андрей. Надежда, словно свет крошечного огарка, то разгоралась трепетно, то угасала до едва видимой искорки. Там не сыскать, а тут?!
Перекусив наспех и отдохнув, Годунов снова уехал наверх. Теперь Андрей ждал Фрязина уже с неустанно растущим нетерпением и беспокойством, хотя и понимал, что ничего тот узнать не сможет.
И мастер действительно пришёл совершенно обескураженный и растерянный. Государь оказал ему милость — принял, выслушал, велел не тужить: дочь, мол, найдут, куда ей тут деваться? А может, это она сама и устроила, сговорившись с подружками, молодые балованные девки любят такое выкомаривать, — побудет где день-другой, а после сама под отцовский кров и вернётся...
— Тоже, нашёл когда шутки со мной шутить, — сказал Фрязин сквозь зубы. — Однако прошение в Разбойный приказ велел написать... подьячего тут же кликнули, он с моих слов и составил. Боярин не проведал ли чего?
Андрей пересказал ему услышанное от Годунова, и Фрязин, повздыхав, ушёл, сказав, что будет ждать дома, как договорились. Выждав немного, Андрей переобулся в принесённые валенки, изрядно растоптанные и подшитые, накинул поверх кафтана ветхую рясу с куколем. Подстриженная бородка выдавала, правда, мирянина, но, ежели идти с пристойно опущенной долу головой, этого могли и не увидеть.
Выйдя из кремля теми же Никольскими воротами, он сразу свернул влево, перешёл Неглинку по Воскресенскому мосту и выбрался на Тверскую, где легче было остаться незамеченным в многолюдье. Идти пешком, да ещё в этих окаянных валенках (годуновская подсказка: негоже, мол, чтобы под латаной ряской вышагивали нарядные стрелецкие сапоги), было с непривычки трудно, он даже запыхался слегка, подымаясь по взгорью к Столешникову крестцу[24]. Снова — и с какой болью теперь! — вспомнился тот клонившийся к закату день, жаркий и пыльный, гомон разноголосого гульбища и — над гнутым лучком таратайки — узкая девичья спина в обшитой позументом телогреечке цвета смарагда... Из какой милости складывается порой людская судьба! Тогда вот — миновать ей Столешников чуть ранее, или ему где Орлика попридержать, и ничего бы не было из того, без чего теперь нет жизни...
В воротах фрязинского подворья Онисим, отворив калитку на стук, досадливо замахал рукой, приняв, видно, за безместного попа-христарадника, — ступай, мол, не до вашего брата нынче... Андрей откинул куколь на спину, воротник разинул рот, потом сорвал шапку, кланяясь, сделал скорбное лицо:
— Бяда-то у нас, Андрей Романыч, ой бяда...
— Беда, — согласился Андрей. — Хозяин в дому?
— Не, тута был, зараз покличу...
Вдвоём поднялись наверх, Никита сразу провёл к столу, где стояли глиняная сулея, хлеб и миска квашеной капусты, взял с поставца вторую чарку:
— Пробуй, может, хоть тебя возьмёт... Я, поверишь, с утра хлобыщу, и хоть бы что. Пьёшь ровно воду, никакого толку...
— На душе неспокойно, вот она и не берёт, — пояснил Андрей. — На рати, што ль, не бывал?
Как на приступ идти, так пред тем корчагу целую в себя влей, и не шелохнёт...
Чтобы не обидеть хозяина, принял протянутую чарку, выпил не спеша, истово, похрустел капустой.
— Батя, ты когда какую махину новую измыслишь, на бумаге изображаешь ли её прежде, чем в работу пустить? К примеру, замок?
Никита поглядел на него озадаченно:
— Замок? На бумаге? А на кой его на бумаге изображать, коли он уж вот тут у меня. — Он стукнул себе по лбу. — Хотя погодь... А верно, иное и на бумаге накарябаешь, чтобы соразмерность была видна. Да тебе-то это на что?
— Повиниться хочу, Никита Михалыч.
— В чём же это ты хочешь повиниться?
— Помнишь тот день, когда я впервой к тебе попал, — ну лошадёнка Настина меня зашибла...
— Как не помнить! Так что с того?
— А то, что ты меня тогда ночевать оставил, и спал я рядом с твоей работной, через стенку, а ночью псы меня разбудили... так что разговор твой с государем я слыхал.
Никита помолчал, заулыбался:
— С государем, говоришь? Так ведь, Андрей Романыч, в головушку-то тебе тогда шибко садануло, с такого ушиба не то что государя увидишь в сновидении, а и султана турецкого, и самого Римского Папежа! Ты что ж мыслишь, государь ко мне ночами презжает пива попить? Ну распотешил ты меня!
— Да нет, пива вы с ним не пили, квасом же его потчевал — так вроде слыхать было. Полно таиться, батя, теперь-то уж чего! Он тебе про двери наказывал — чтобы в подземелье можно было пройти из того тайного покоя, что Алевизом устроен. Я к чему про то вспомнил? Годунов говорит, третьего дня в тот тайный покой утвари натаскали разной — ну ковры там, кровать... и он мыслит, что Настю пока там будут держать. Двери-то те ты изделал? И замки к ним? Я почему спросил, изображаешь ли свою работу на бумаге, — может, сумел бы, коли бумажки те сохранились, сделать такой же ключ?
Никита долго молчал, потом сказал, не подымая головы:
— Чего его делать, Романыч, его лишь отыскать надо. Первый-то государю велик показался, велел иной сделать, поменьше, бородка та же, а стебель чтоб полегше да покороче. Ну сделал, отдал, а первый ключ у меня остался. Он про него ничего не сказал, да я ведь и сам с понятием: должно его было сразу в горн и перековать, накаливши. А я, вишь, за недосугом... сунул среди железок своих да и запамятовал, грешным делом. А может, и не грешным... может, то Божья воля была?
16
К концу третьего дня заточения в этих странных палатах, тихих и безлюдных, Настя не то чтобы успокоилась, но хотя бы сумела отбросить некоторые страхи из тех, что одолевали её вначале. Совсем избавиться от них не удавалось, она всё ещё не понимала, зачем её умыкнули, зачем водили к лекарю и потом привезли сюда, для какой такой надобности держат теперь взаперти. Лекарь молвил — чтобы пообвыкла, научилась носить придворное платье; да чему ж тут научишься, к чему пообвыкнешь с этими татарками!
Грех было бы сказать, что ей здесь худо живётся, татарки всё ещё обихаживали её, как царевну (что мешало принять на веру слова Бомелия, будто готовят в комнатные девушки для государыни), а кормили так, что Настя только диву давалась всякий раз, садясь за стол. Она не была избалована лакомствами, отец этого не поощрял, и в доме Фрязиных ели сытно и здорово, но просто. Со сластями было особенно строго, мамка с тятиного наущения не уставала твердить, что нет хуже для девицы на выданье, чем пренебрегать заповедью воздержания и тешить мамону разными медовыми заедками, — оно, мол, и для телес не здорово, и для души погибельно...
Здесь же Настя не могла бы назвать и половину блюд, что предлагались ей при каждой трапезе, да их и распознать было нелегко: рыба выглядела как пирожное, под сладкой подливкой подчас оказывалось мясо, про иное вообще было не угадать, из чего и как приготовлено, чем сдобрено и приправлено. Всякий раз, вставая из-за стола, она испытывала смешанное чувство раскаяния — ибо мамону всё-таки потешила, да ещё как! — и сожаления, что смогла отведать лишь малую долю предложенного.
Так что жаловаться вроде было не на что, и всё же её не оставляла гнетущая тревога. Казалось бы, она была беспричинной: тятя, коль скоро не попросил государя вернуть её домой поскорее, счёл случившееся делом обычным — он-то ближе знает весь дворцовый обиход и, стало быть, не узрел ничего необычного в том, что её таким способом взяли в комнатные девушки к царице. Хотя... коли знал об этом заранее, почему не сказал ей, к чему было таить? А ежели утаили и от него, то зачем? Кто станет перечить — государь волен с каждым сотворить то, что будет в его государевой воле, однако ж... Одно дело — ратника, взять вот хотя б Андрея, — послать нежданно-негаданно в Курск ли, в Коломну либо ещё куда — тут уж, любо аль не любо, делать нечего, на то она и воинская служба. И совсем иное — имать на улице посадскую девушку, не сироту какую, не подкидыша, а отцовскую дочь (да ещё и невесту сговорённую!), и хочешь не хочешь, а ступай служить в царицыном терему! Да она что, холопка кабальная?!
24
Слово «крестец» («крестцы») употреблялось в двояком значении: и как «уличный перекрёсток», и как «скрещение дорог» (в поле).