Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 47



Доктор Кингстон, одевая цилиндр, недоуменно уставился на меня.

– Но ведь под мостом нет домов! И никогда не было.

Помнится, последняя реплика доктора Кингстона породила во мне разные чувства: сострадание, исступление и некую долю материнского инстинкта. Они управляли моей волей, что превратилось в стенающую мольбу перед врачом. Он был сильно обескуражен и без единого нарекания согласился прочесать заброшенные места под мостом.

Мы добрались на мостовую и спустились вниз по ступеням, расположенным в начале моста. Там стояла сырость и вонь, источник которой таился в накиданном мусоре или непонятной жиже, похожей на помои, или во всём этом вместе взятом. Изнемогая от смрадного запаха, доктор Кингстон закрыл нос платком, а я воздержалась. Снега было мало. Он таял в местах, где сквозь частые щели мостовой пробивался солнечный луч. Там же умиротворенно грелись до смерти тощие коты с облезлой шкурой. При виде нас они бросились в рассыпную. Обувь тонула в топкой грязи, и чем дальше мы углублялись под каменный свод моста – тем становилось темнее и отвратительнее. Увиденное захолустье только усиливало пыл сострадательных чувств.

Мы прошли с четверть мили, когда начались трущобы, построенные, полагаю, в прошлом веке, как только один из притоков Темзы окончательно высох несколько столетий назад, и многие англичане об этом уже не вспоминали. Здесь растянулись хилые постройки, которые домом было назвать сложно: замшелые крыши их давно прохудились или покосились тяжестью осадков. В некоторых окнах стекла были разбиты, в других - отсутствовали. Дверью служили большие полугнилые доски. Остальная часть трущоб представляла собой разруху без стен, черепицы, дверей, и жить там было очень опасно. Кругом валялись груды щепок, камней – и то лишь малая часть, что скрадывали под собой грязные сугробы. Я передернулась от мысли, что летом обстановка трущоб ещё ужаснее.

– Начнём, пожалуй, с первого дома, – отозвался Лекс Кингстон, не менее пораженный, чем я.

Я кивнула. С предельной осторожностью мы ступили на покатый порог, казалось, не способный выдержать человеческого веса и готовый вот-вот обрушиться. То же самое навивали неровные стены, смертельно мрачные, чёрные, как тени преисподней. Мы углублялись в узкий обшарпанный коридор, где парил лёгкий полумрак, и лишь одиноко горящая свеча в конце коридора на подоконнике не давала полноправно властвовать сумеркам. Её пламя колыхалось сквозняком разбитого окна. Рядом с окном находилась лестница, доски которой во многих местах сгнили и поломались, и посреди сонной темноты на нижней ступени лестницы я увидела Джули. Двумя руками она обхватила перила, едва не падающие на глазах, и пару мгновений испуганно взирала на нас, после чего, вспорхнув с места, пустилась вверх по лестнице.

– Это Джули! – полушепотом сказала я. – Значит, она живёт здесь…

Доктор Кингстон убрал платок с лица и закурил трубку.

– Дальше пойду один.

– Я подожду снаружи.

Очутившись на улице, я ходила взад-вперёд. То, что постигли глаза, не мог принять рассудок; условия, в которых воспитывался несчастный ребёнок, прямо сказать ужасали и повергли меня в унылое разочарование. Мне припомнилась вечерняя служба в сочельник. Священник читал проповедь: «Каждый понесёт кару за прегрешения свои». Но какие грехи успел натворить ребёнок – может восьми лет отроду – что теперь его жизнь на земле напоминает страстные мытарства после смерти?



Я отказывалась воспринимать как догму, что судьбы людей написаны ещё до рожденья человека. В противном случае возникает масса противоречий, а сама сущность бытия всего живого на планете представляет собой один сплошной абсурд. Для наглядности предположим, так оно и есть, и наша будничность прозорливо предписана по часам и минутам. Согласно этому (и не учитывая религиозные веяния) следует вывод, что помимо всех живых существ на земле есть некая власть, невиданная сила, возможно, лицо, создавшее мир в качестве своего кукольного театра, где это самое лицо играет созданными куклами, как ему заблагорассудится. В таком случае возникает следующее противоречие: к чему людям старание, прилежность, стремление к поставленной цели, если изначально тому желаемому пути предписан безоговорочный финал? Антагонизм, да и только!

Зайдя с другого края, предположим, наши действия, мысли и чувства не имеют смысла, которым постоянно силимся их наделить; предположим, наша планета действительно сформировалась путем эволюции, прогресса и прочих механизмов, а также без помощи внешних сил, обозначенных ранее. Тогда в качестве третьего противоречия всплывает процесс человеческого мышления. Если у действий и поступков нет надлежащего смысла, тогда к чему разум человека наделен мыслительной силой? Полагаю, разум дан людям для мысли, мысль – для поступка, поступок – для исполнения мечты, сущность которой они определяют себе по собственному усмотрению и предчувствию. Одними движет любовь, другими – страсть, третьими – самореализация и желание создать продолжение себя. Смысл у каждого свой; он безграничен и многообразен. Существуй у всего на свете предопределение, то начальный этап бытия, такой как рождение – всего лишь очередная бессмыслица; и тогда, пожалуй, всё живое не рождалось бы, а, например, засыпало бы и просыпалось в чужом теле, дабы продолжать нести уготованное небом бремя за другое существо. Но этого не происходит. Человек рождается, а стало быть, ему даётся шанс начать свою жизнь с чистой, неиспачканной страницы книги, незапятнанной ни злом, ни добром; чтобы определить самостоятельно, в какую сторону будет дуть ветер его счастья, и где находятся поля, перейдя которые он переживет тоску на крыльях дня. Подытожив вышесказанное, мысль, что судьба имеет первоначальную историю, превращается в лжеистину, опровергнутую малыми, но все же доказательствами. Судьбы наши вершим мы сами, собственными руками и прихотями. О смерти судить не берусь. Ибо не думаю о ней так часто, чтобы состряпать подобную парадигму…

Отвлекаемая тревожными думами я значительно продрогла. Нос терзали зловония, а разум – внушительная ересь. Окончательно стемнело. Людей: ни богатых, ни бедных, так и не повстречала, но всё же оставаться в трущобах в такое время становилось опасным. Мне показалось, прошло не меньше часа, и пора бы доктору вернуться. Я помышляла снова войти в хижину, как вдруг вышел Лекс Кингстон.

– Ну что? – нетерпеливо спросила я, шагнув к нему.

Врач молчал. Издали лицо было плохо различимо – скудные сугробы снега давали ничтожный отсвет. Подойдя ближе, я всмотрелась в его мимику. Это была пантомима ужаса. Его глаза вытаращились, приоткрытые губы смыкались, не издавая звуков. Он схватил меня за руку, и от страха сердце моё порывалось из груди. Глядя на него, у меня высохло горло.

– Мистер Кингстон, ради Бога, вы меня пугаете! Скажите хоть слово!

Он сделал глубокий вдох.

– Мне нужно выпить! Пойдемте скорее, мне нужно выпить виски!

Шаг, которым продолжали обратный путь, больше выглядел как неудачный бег калеки. Мистер Кингстон остановился, когда мы поднялись на мостовую, отдышался, достал табакерку и добротно набил трубку. Не обменявшись ни единой репликой, мы заглянули в кафе за углом и заказали виски. Не вынимая трубки, врач сидел с пять минут неподвижно и пялился на скатерть стола. Мысли его определённо витали в неизведанных мирах. А глаза, как и прежде, проливались ужасом и смятением. Ещё несколько минут кануло.

– Мистер Кингстон, в самом деле, не молчите! Вам удалось поговорить с девочкой? И почему у вас такой вид, будто вы узрели в лицо смерть?

Он передернулся, опустошив бокал. Затем ещё один и ещё. Когда алкоголь несколько скрасил его загнанный вид, и кельнер поставил пятый по счету стакан, врач ответил мне.