Страница 8 из 10
– Чё это он хмыкает, Сима?
– Да не хмыкает он. Насморк просто!
– Ну, насморк, так насморк.
Миша, тяжко вздохнув, тяжко выдохнул. Зреющий опасный вопрос отца о затруднённом дыхании мужа Сима пресекла тостом: «Давайте, мальчики! За нас!» Выпили. Поморщились. Взялись за вилки. «Мишка, с той стороны бери, там поджаристей, – сказала Сима, – папочка, тебе сметанку, уксус?» – «Водочки!» Зять торопливо услужил. Через пару минут – ещё раз и с тем же подхалимажем. Это означало капитуляцию. На пятой рюмке Арон Маркович закурил. Он всегда закуривал в доме, когда ощущал даже малую свою значимость. А тут безоговорочная победа! Вчистую уделал! Но хмель и поверженный враг разгоняли кровь. Хотелось большего. А оно не прочитывалось.
И вдруг Арон Маркович понял! Всю жизнь грызся этим вопросом, и вот сейчас понял: для истинного солдата победа от поражения неотличима, это лишь два результата одного пути! А самого пути больше нет! И кровь не кипит, и оттого зуд нестерпимый. Точно такой был в 85-м, после Афганистана. И воевать в Приднестровье потом уехал, гонимый тем же зудом. И в Чечню рвался. И здесь, во вторую ливанскую, аж колотило – так хотелось снова глотнуть того одуряющего варева из радости и страха, напитанного запахом парного мяса и пороховых газов.
Никаких перемирий! Иначе – конец. Вот на этом стуле и кончишься! А не кончишься сразу, так сперва расчешешь себя до полусмерти. Короче, долг солдата – ничто! Дух солдата – всё! На выбор формы возобновления боевых действий у отставного майора ушла секунда. Арон Маркович затушил сигарету и сказал: «Мудак ты, Мишка! Понял?»
Миша уставился на Симу. Тишина густела, набухая громовым «В окопы!»
Но на сей раз не очень-то и сложилось. Через месяц с небольшим Арону Марковичу исполнилось семьдесят, и мы возвращаемся в больницу «Рамбам», где врачи сейчас утешают Симу «в какой-то мере даже оптимистичным» прогнозом на выздоровление отца. Такая перспектива омывала дочь слезами; медиков – профессиональным азартом; Арона Марковича – чем-то берегущим от пролежней; а зятя – задумчивостью на предмет обустройства комнаты тестя под его, Мишины, личные апартаменты. Каждый жил в свою сторону и на своих скоростях.
По истечении двухдневных усердий Всевышнего, благословлённого израильской медициной, к Арону Марковичу пришло сознание, затем речь, а с нею – озлобленность. Он требовал вернуть себя в стойку, ибо главная жизненная миссия – сделать дочь хотя бы на треть вдовой – ещё не исполнена, да и по мелочам, опять же, накопилось. Громкость протеста пытались убавить внутривенными впрыскиваниями и лаской, но голосовые связки Арона Марковича только крепчали, а плевки питательной смесью увеличивали дальность и разнообразили адресность.
И его выписали. Вернее, выкинули к херам собачьим, как и пророчил Миша на последнем прослушивании концертов тестя. Напоследок Арон Маркович высморкал кислородную канюлю и притих, полагая, что дома-то он очухается куда быстрее. Увы! Собачьими херами оказались не подушки домашнего дивана, а кровать, снабжённая особыми ремешками, в трёхместной палате дома престарелых.
Милый тенистый скверик, по которому в кресле-каталке негодующего Арона Марковича подвозили к дверям богадельни, показался ему отвратительным и вонял цветущими магнолиями с нотками мясной запеканки и мыла.
Приняли хорошо, улыбались. Отмечая чудесный цвет лица, говорили «Вау, Арон!» и прочили в первые красавцы «сиюди» – отделения особого ухода, или, как это звучало на профессиональном диалекте, овощехранилища. В ответном приветствии Арон Маркович пустил слюнную струйку и, не дав крепышу-санитару её утереть, рассёк пространство кратким монологом. Краткость не стала помехой информативности. Персонал заведения узнал о своём неизбежном будущем, которое виделось новому постояльцу исключительно в его интимной близости – орально-генитальной по форме и беспощадной по содержанию – с каждым, кто приблизится. «Во как!» – ехидно сказал санитар.
Остальные ничего не сказали, и тоже ехидно. Одна только заведующая отделением, не зная русского, продолжала улыбаться по-доброму. Миша, упреждая катастрофу, перевёл: «Арон рад знакомству и выражает надежду на искреннюю взаимную симпатию». В целом, присутствующие согласились с такой трактовкой. Настало время сходиться. О том же известили боем настенные часы, приглашая дочь обнять отца, а Мишу поправить на нём панаму. Поправили, обняли, и каталка с Ароном Марковичем, отделённая от родни, тронулась в новую жизнь.
Как любая качественная подделка, жизнь эта мало отличалась от обычной. Лишь запах мясной запеканки с мылом был неправдоподобно плотен и настолько въедлив, что куда там аромату какой-то магнолии? – само её существование представлялось вымыслом. «Не тряси коляску, придурок! – сказал Арон Маркович и, стараясь на правах дебютанта прозвучать доброжелательно, добавил – Пожалуйста»
Дорога к палате лежала через большую обеденную залу, где нянька поочерёдно кормила головы трёх старушек. Тел у них не было. Даже если это только казалось, то в каталках они, всё равно, занимали так немного места, что действо походило на кормление именно голов. Неприятное зрелище, но в этом интерьере – с настенными светильниками «под ампир» и авангардисткой живописью – вполне органичное.
Как кормят остальных постояльцев и где они сами, и есть ли они вообще, Арона Марковича не интересовало. Его особо ничего не интересовало, кроме не ставших ещё привычными новых ощущений, из которых самое неприятное – видимая картинка. Расфокусированная, плывущая и с обрезанными углами. Будто боковое зрение переместилось в центр. Смотреть так – больно. И это очень раздражало и утомляло, заталкивая сознание в сон. Противиться получалось плохо, а хотелось не дать реальности смешаться с бредом. В полусне страшно быть связанным по рукам и ногам. Всякий может пнуть, обидеть или припомнить тебе что-нибудь тайное, о чём нельзя вслух. Особенно опасны те, кого уже нет. Кто умер, остался в детстве или вычеркнут тобой из жизни. У таких на всё есть документы и доказательства твоей вины. Такие – гони их, ни гони – не отступят. Будут рвать из тебя плоть, как недавно – Кныш. Он чаще всех приходит. Точнее, не он, а баба в судейской мантии и парике с буклями. Каждый раз она поднимается на трибуну и зачитывает одно и то же письмо «из материалов дела»: «Я, Кныш Сергей, учащийся восьмого класса обыкновенной средней школы свидетельствую, что на публичных испытаниях смелости мальчиков нашего класса я первым вызвался подняться на крышу, и, пройдя по её карнизу десяток шагов, сорвался и разбился насмерть. Таким образом, пусть и ценою собственной жизни, я доказал присутствовавшему на испытаниях своему мучителю – Белому Арону, учащемуся того же класса той же школы, его трусость и ничтожность. Каковое доказательство, а не подростковую глупость, и требую считать единственным мотивом совершённого поступка!»
Сразу по прочтении, судья откладывала бумаги и переходила на издевательский шёпот. Разборчиво слышались первые четыре слова: «На основании изложенного, приговорить…» А следом – всё твоё тело будто обмакивали в боль. Нескончаемую, хоть закричись о том, что та трусость давно не в счёт; что ты не тот уже давно; и что, на самом деле, Кныш – сволочь, потому что упал лишь за тем, чтоб последнее слово осталось за ним. Сволочь он! Сволочь!
«Это кто же тут сволочь?» – услышал Арон Маркович и раскрыл глаза. Был он абсолютно голый, пристёгнутый к стулу. Вместо авангарда и старушек – сплошной белый слепящий кафель. «Так кто сволочь? И кого это ты здесь в рот собрался трахать, Арончик?» – спросил санитар. И ударил. Несильно, но дыхание сдавило, и невозможно было ни ответить, ни застонать. «Меня зовут Боря, – сказал он, – я временно, до конца твоей говняной жизни, побуду твоим богом. Хорошо?» – «Нехорошо» – «Нет, хорошо! Смотри, как это хорошо!» Боря приспустил штаны, и по лицу приговорённого запрыгала тёплая крепкая струя.