Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 4



Сколько я ни бился, все никак не мог ему растолковать, что, скажем, строки

хотя и написаны одним и тем же четырехстопным ямбом, но интонационно – стихи разных миров. Сам Хадеев любил говорить, что по его ушам прошло не стадо слонов, а стадо мамонтов.

Впрочем, отсутствие музыкального слуха не мешало его близости с композиторами и музыкантами, которые приходили за советом и были в восторге от кимовых предложений по поводу их произведений. Возможно, многолетнее общение с Кимом убедило меня в том, что в каждой области – от живописи и музыки до медицины и поэзии – наличествует некая сущностная мысль, которая в воображаемом эпицентре объединяет все искусства и науки в один живой организм. Именно эту мысль Хадеев безошибочно ухватывал и через нее входил во все тайные детали изучаемого предмета.

Править же текст с Кимом (в том числе стихотворный) представляло собой особое наслаждение, несмотря на то что поиск единственного слова в контексте занимал, бывало, не один день. Когда Ким сам выуживал удачный вариант, он радовался, словно споткнулся о мешок с исполненными желаниями. Если верное слово извлекал из лексического космоса кто-нибудь другой, Ким восклицал: «Резкое улучшение, дай пацалую!»

Ким вообще без людей (даже кровососов, которые его использовали) жить не мог. Он тяжело переносил отсутствие очередного поколения учеников. Меня – при всей нашей дружбе – ему не хватало. Стоило появиться какому-нибудь молочно-восковой спелости юнцу – Ким преображался, сверкал амбициозной улыбкой, снабженной четверкой вороных оставшихся зубов, подмигивал и петушком, чуть ли не вприсядку, топал вокруг свежего адепта.

Когда я, давясь от хохота, спрашивал, что он вытворяет, Ким презрительно глядел на меня и с высоты своей сократовской мудрости гордо произносил:

«Дурак, это искусство обольщения!»

Если не ошибаюсь, именно в ту пору Хадеев писал докторскую диссертацию философу Саше Домже – ученому секретарю института философии при Академии наук БССР. Диссертация, дай Бог памяти, сочинялась на тему неких новых позиций социалистической ответственности или чего-то в этом духе. Саша ходил зимой и летом в стареньком, давно потерявшем цвет пальтишке, застегнутом на одну пуговицу. Поскольку остальные пуговицы были вырваны с мясом, а пальтишко было на пару-тройку размеров меньше его туши, спереди Саша походил на речной затор, перетянутый бобровой плотиной, а сзади – на борова, вставшего на копыта. При нем всегда находился портфель с оторванной ручкой, и Саша носил его в охапке.

Заскорузлый человек.

Он беззвучно возникал у хадеевской двери с виноватой улыбкой на лишенной выражения физиономии старшины-сверхсрочника, подкрадывался к Хадееву и заискивающим, но не терпящим возражения шепотком выдыхал:

«Ким Иванович, вы тут неправильно написали!»

Ким зверел, вскакивал, вырывал у Саши портфель и, лупя изо всех сил его портфелем по его спине, матерился и выгонял наружу.

Часа через два хадеевская дверь опять беззвучно отворялась и в проеме возникало виноватое лицо Саши Домжи.

Сцена Сашиного насильственного изгнания повторялась каждодневно по два-три раза. Так Домжа на своем горбу постигал тяжкий путь познания. Воистину он выстрадал свою докторскую.

«Саша, – спросил я как-то у него, – ты же философ, скажи, что будет в будущем?»

«Это… – ответил Саша, – это же ого, что будет… человечество научится солнечные лучи напрямую жрать, и у всех живот отсохнет… – Саша задумался, просветлел и продолжил пророчество, – и руки отсохнут… один палец останется, чтобы кнопки нажимать»…

«А дальше, дальше что?»

«Дальше?.. Это… это, ого, что будет! Дальше люди научатся мыслями все делать!.. Даже палец отсохнет… Одни мозги будут… кишать!»

«А дальше, Саша, дальше!»

«А дальше, – Саша задумался, на его физиономии вновь вспыхнул пророческий свет, и он изрек, – а дальше… может, и мозгов не будет!»…



Как-то я привел Хадеева к себе домой. Отец подозрительно посмотрел на нищенское одеяние Кима, на стоптанные башмаки, вынес ему свою запасную пару туфель и с разочарованием произнес:

«Знаете, Ким, я вас перестал уважать, когда увидел, что сквозь ваши подошвы просвечивает грязь… а не небо».

Не знаю, что именно отец имел в виду, скорее всего, хотел избавить Кима от смущения.

Отец жил с неиссякаемой жаждой человеческого идеала…

Как-то, взглянув вскользь на первые черновые страницы Иова, он сказал мне: «Сынок, неужели ты настолько глуп, что не заметил, как Сатана со Всевышним поменялись местами?»

«Папа, а почему остальные люди этого не заметили?»

«Они боялись, они хотели просто выжить, выжить любой ценой, даже ценой жизни под дьяволом. Они не ведали опыта смерти»…

«Но Иов же не побоялся вызвать Бога на суд».

«Иов ошибся. Он воспринимал Бога и Божий Закон как одно целое. На самом деле – Закон есть Закон, а Бог – всего лишь Бог. Иов обязан был Бога убить, чтобы Бог отныне не мог исказить Свой Закон».

Это сказал мой отец, у которого в 1942-м расстреляли всю семью – жену и сыновей. Он в это время случайно оказался в чердачной каморке гетто, куда заскочил, чтобы вырвать плоскогубцами себе золотые зубы (обычно, немцы убивали «золотозубых юден» перед тем как изъять их золото для нужд рейха). Он опоздал на свой расстрел. Внизу эсэсовцы побросали трупы в грузовик и увезли. Ночью отец собрал с расстрельной стены и земли разбрызганные мозги жены и сыновей в пригоршню и похоронил их…

Здесь я оборву рассказ о своем отце, потому что не только поэма, но все мои книги покажутся никчемными перед опытом его жизни.

Впрочем, есть еще одна причина: сейчас пишется о нем отдельная книга, и с Божьей помощью (или хотя бы нейтралитетом) вскоре читатель сможет ее получить…

Я и сейчас затрудняюсь ответить: почему воспоминание о поэме вызывает из небытия тех людей, которые к Иову, на первый взгляд, не имеют отношения.

Да, на первый взгляд…

Однажды мы с Кимом, купив бутылочку водки и нехитрый закусон (внекалендарный праздник!), шли через скверик оперного театра и наткнулись (именно наткнулись) на грузного человека с палочкой, который отрешенно сидел на скамейке, и хотя глаза его были открыты, казалось, ничего перед собой не видел. Ким двумя словами: «Привет, Веня!» вывел его из небытия и представил нас друг другу. Человеком этим оказался поэт Вениамин Айзенштадт. Мне как-то рассказывал о нем Наум Кислик:

«Знаешь, в Минске живет гений».

Я не обратил тогда особого внимания на слова Наума, поскольку наши представления о поэзии в то время сильно разнились. Его фронтовая муза не вызывала во мне того ответного сопереживания, каковое его поэзия, безусловно, заслуживала. Впрочем, это говорит только о моей юной душевной черствости.

Однако первые услышанные мной стихи Вени для меня стали потрясением:

Сейчас эти пронзительные строки знают все, кому поэзия Вениамина Блаженного небезразлична. Но в ту пору Веня еще не был «Блаженным» и даже не догадывался об этом. Несколько позже его окрестил этим удачным псевдонимом московский поэт Григорий Корин…