Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4



Ким являл собой классическую сову, я – жаворонка. К моменту кимова пробуждения я уже часа три-четыре работал. Пробуждению Кима сопутствовал пяти-десятиминутный кашель с живописными отхаркиваниями и придыханиями, после чего следовал прогноз его настроения. Если раздавался полногласный клич: «Умбра!» – день обещал быть хорошим, если «Ёбаный в рот, повешусь!» – ничего радостного не предвиделось.

Я не осознавал связей тогдашней моей жизни со строфами поэмы, выползавшими из-под пера.

Не хочу быть кощунственным, тем более – показаться больным манией величия, но сама Книга Иова в то время казалась мне написанной не то что с огрехами, но представлялась не совсем моей. В ней, на мой тогдашний взгляд, было кое-что лишнее и кое-чего не хватало. Может быть, поэтому я и посягнул на то, чтобы разродиться своей версией, изготовить новый апокриф.

Юношеская самонадеянность.

Позже, когда известный хореограф Васильев увидел рукопись «Иова» на столе у знаменитой же актрисы Ии Саввиной (она – земля ей пухом! – одной из первых опознала во мне поэта) и начал читать текст, он возбудился и спросил Ию: «Что за гений написал эту вещь, и кто так гениально перевел ее на русский?»

Это я не для хвастовства, меня, наоборот, огорчила подобная реакция. Я просто напоролся на очередное свидетельство того, что даже взыскательный художник, поглощая русскую поэтическую речь, отмеченную моим акцентом, не чувствует в ней исконно российского духа. Васильев воспринял поэму как ПЕРЕВОД. А перевод – какой бы он ни был достоверный, как бы ни воплощал в себе культуру времени и личность автора, – он в лучшем случае – близкий родственник, и все равно – ЧУЖАК.

Впрочем, может хореограф оказался прав?

Помню, один популярный в Минске философ, (и благороднейший человек, во хмелю полюбивший мою поэзию, а заодно и меня), спросил вполне искренне: «Гриша, а вам не мешает ваша национальность писать стихи?»

…Пройдут десятилетия, и, живущий в белорусской глубинке тончайший ценитель слова писатель Николай Захаренко, прочтя мою подборку стихов, рожденную уже вдали от белорусских лесов и озер, на Святой Земле, расщедрится письмом, в котором без обиняков растолкует, что подобные разговоры о еврействе – дикая херня, что это он, Николай Захаренко, со своим единомышленником Кимом Хадеевым выслал меня (и подобных мне) в Израиль, чтобы сохранить русский язык в неприкосновенности. «Живи ты здесь, – скажет Коля, – твой язык менялся бы вместе с условиями жизни так или иначе»…

Трогательное откровение.

Может, он оказался прав и свершился не только исход евреев из России, но еще и исход российской культуры с евреями?.. Не зря же давнишний вопль известных философов: «Они украли нашу культуру!» доселе носится в русскоязычном пространстве и покамест, к сожалению, не угасает. Подобные «мыслители» меня почти убедили в том, что российский поэт – еврейская специальность.

Но что касается моей поэмы, самым показательным для меня было, пожалуй, восприятие весьма известного и почитаемого белорусского писателя Алеся Адамовича. Он выказал вежливое восхищение, а заодно прохладную уверенность в том, что эта вещь будет напечатана. В будущем. Когда-нибудь. Помощи не предложил. Надо заметить, что Господь в своей великой милости упас меня от какой-либо реальной помощи в литературе, что не помешало мне после встречи с Адамовичем подумать, что даже в тоталитарном государстве иные из сытых праведников, в принципе, могут устроиться более или менее уютно…



Поэт Рыгор Бородулин оказался более откровенным: «Трэсмана друкаваць не будзем, ён не ўпісваецца ў беларускую лiтаратуру».

А мне в библейской Книге Иова не хватало атмосферы: воздуха, которым дышали герои, и его-то следовало прежде всего воссоздать, ибо в первую голову он определял дух действа, вернее, сговора Всевышнего и Сатаны. Я был уверен, что именно сговора, а не спора. Ибо: как мог позволить себе Всевышний снизойти до спора с Лукавым? Это же означало сравняться с ним?! Более того, как Он мог поддаться на провокацию? Это по нравственному рангу ставило Бога ниже Сатаны. И, наконец, третье: как Всевышний позволил себе после незамысловатой небесной «дискуссии» отдать в руки Сатаны живого законопослушного человека?!

И это называется Бог?!

По понятию справедливости, которая жила во мне, такая Книга в таком виде не имела права увидеть свет.

Требуемой мне (чисто стилистически) атмосферы я в то время не обнаружил в российской словесности. Не нашел и позже.

Может быть, ее и не существовало?

В любом случае недостаток информации я всегда объяснял собственной невежественностью и, тем не менее, отважился ввести в русскую поэзию интонацию библейских пустынь и хамсинов.

В «Джоне Донне» Иосиф Бродский сделал нечто подобное. Однако это была английская атмосфера, которую вобрал в себя русский язык. Что касается библейской атмосферы, то Бродский от нее не то чтобы «открещивался», скорее, соблюдал по отношению к ней дистанцию. Возможно, опасался обжечься. В его «Аврааме и Исааке» это качество особенно бросается в глаза. Пожалуй, наиболее верно он объяснил свою психологическую особенность в интервью Адаму Михнику (причем – в конце жизни): «Я еврей. Стопроцентный. Нельзя быть большим евреем, чем я… Я знаю, что в моих взглядах присутствует некий абсолютизм. Что до религии, то если бы я для себя сформулировал понятие Наивысшего существа, то сказал бы, что Бог – это насилие. А именно таков Бог Ветхого Завета. Я это чувствую довольно сильно. Именно чувствую, без всяких тому доказательств»…

Я уже как-то обращал внимание, что Бродский хотел научить английскую поэтическую речь русскоязычной стилистике. Английский язык, думаю, не только в силу своей пристрастности к традиции, но и из-за некоторой викторианской чопорности не захотел вести любовные игры с русской поэзией. Тогда Бродский сделал гениальный реверс: ввел английскую стилистику в плоть русского стиха. Русский язык не брезглив и всеяден. Повинуясь изощренному стилистическому аппарату Бродского, он вобрал в себя английское кровообращение. Но обретений без потерь не бывает. Русский язык научился у английского иноходи, несвойственному ему дыханию, видению, но лишился, собственно, самой поэзии. Вместо нее рождалась новая эстетика, замысловатые, хотя и жестко логичные интеллектуальные конструкции…

Ким разделял мои, возможно, натянутые и несколько экстравагантные мысли и даже радовался, когда я высказывал что-то для него новое. Хотя должен оговориться: в области образованности и логики ни я, ни другие ученики не смогли бы с ним состязаться. Он считал на десять шагов вперед. Недаром еще в ленинградской крытке, где он сидел с Айхенвальдом, Асарканом, с тем же Улитиным и другими московскими знаменитостями, его называли взбесившимся изданием британской энциклопедии. Но при этом Ким являл собою великого педагога и в этом смысле радовался любому проявлению творчества своей паствы.

При всем при том он обладал каким-то «папуасско-попугайским» вкусом, любил все кричаще-яркое. Помню, ему подарили красно-зелено-желтый кожаный берет и свитер с алыми полосами на спине. Свитер Ким носил задом наперед («чтобы красное видно было»), а берет отказывался снимать даже в бане. Прибавьте к сказанному полное отсутствие слуха – не только музыкального, но и ритмического.