Страница 9 из 18
За дверью было слышно, как шумно выворачивается ткань и рассыпаются по ткани пуговицы. «Все кошечки уже уснули, все собачки уже спят, все зайцы, все медведи, солнышко уже спит, а ты всё не засыпаешь», – шептала я, отталкивая от себя край люльки. Люлька качалась мерно, как качели… «Надо тебе закрыть глазки… Закрывай», – я подула малышу на глаза… Реснички опускались и снова поднимались, синие глаза смотрели на меня сердито. «Нет-нет… Глазки открывать нельзя… Давай мы их тоже запеленаем», – и я положила клеёнку малышу на лицо… Люлька продолжала качаться. Полиэтилен то прижимался, то отходил от носа. Личико у малыша порозовело… Глазки он больше не открывал…
Через несколько минут я перестала качать. И скорее побежала смотреть на платье. Мама сидела ко мне спиной за машинкой и заправляла нитку в челнок.
– Мама, мама, я нашла новый способ усыплять ребёнка!
Мама не слушала, она продолжала крутить челнок и выводить нить. Белый лён, похожий на будущее платье и наживлённый иголками, лежал на диване.
– Я положила клеёнку ему на лицо…
Мама закричала… Она подскочила, снова присела, стул из-под неё выскользнул… Челнок полетел на пол… Швейная коробка опрокинулась… С трудом мама поднялась, развернулась и с искажённым лицом, задыхаясь, побежала к двери… Я хотела её задержать, но была отброшена к шифоньеру. Пытаясь защитить ухо, вывернулась и, падая, ударилась о шифоньер лицом…
Крик продолжал звенеть в ниточках-струнах… На полу лежал пустой челнок, катушка из него выскочила и закатилась под стол… Белый лён отражался в полированной стенке шкафа. Я нащупала рядом с собой перламутровую пуговицу и сжала её в руке… Швейная машинка молчала и больше не стучала своим колесом.
Долготерпение
Сначала идёт Ютаза, через десять минут – Уруссу. Крохотные станции, где поезд останавливается всего лишь на две минуты. Ютаза по-татарски означает «поселение чужаков», а Уруссу – это «русская вода». От Уруссу рукой подать до ковыльного и чертоположного Шайтан-поля – места, где я родилась. Меж четырьмя деревнями – Муллино, Туркменево, Нарышево и Заитово, – где бугры да воронки, полынь, тысячелистник да колючий скуластый татарник с его пушистыми сиреневыми головками, раскинулось ветристое подковообразное поле – со своей легендой и своими неразгаданными тайнами, поле, где исчезали лошади и овцы, терялись люди, бродила нечистая сила… Где с самых древних времён из расщелин местных склонов и оврагов сочилось вязкое и чёрное «земляное масло».
А в начале прошлого века цивилизация, свободная от суеверий и страхов, смело и ловко спустилась к девонским пластам и освоила здесь месторождение нефти. Был заложен посёлок нефтяников, в который потянулись из самых разных уголков страны молодые романтики, первооткрыватели, специалисты, рабочие, колхозники и конвоируемые переселенцы. Устав от послевоенной деревенской нищеты, сюда приехали на заработки и мои бабушка и дедушка. А в пятьдесят седьмом году в ветхом и тесном бараке у них родилась моя мама. А двадцать лет спустя, совершая закономерный круговорот поколений, у моей мамы родилась я. И жили мы долгие годы на заитовской горе на пятидесяти квадратных метрах щитового дома: бабушка, дедушка, мама, папа, я и мамин брат. Газ и печка. Огород, баня, сарай. Коровы, куры, кролики. Яблоня, клубника, редиска.
Где-то неумолимо отщёлкивают часы, минуты и секунды. А заитовская гора – место вне времени, место паломничества и благодати – и Мекка, и Медина, и камень святой Каабы… В эпоху моего детства она была сплошь усыпана душицей и лютиками. Душицу мы собирали, сушили на солнце и заваривали в чай. Бабушка белила чай молоком, вынимала из печи горячие капустные пироги…
На самой вершине заитовской горы было несколько колец – обводные тропинки захоронений безымянных немецких военнопленных. Вечерами мы с Алёнкой бегали по ним, играли в салки и ожидали, когда возвратится с пастбища табун. Коровы приходили к закату, тыкались мордами в калитки, болезненно и жалобно мычали. Солнце садилось под ритмичное и тёплое журчание парного молока, струящегося в железное ведро. А потом мы с Алёнкой пили молоко, жадно, наперегонки.
Собственно, гора эта – ещё не Заитово, а только его начало, старый Первомайский посёлок. До моего рождения гора была пологой, и по её западному краю проходила Дорога Плача – на кладбище. В семидесятые годы западную сторону срезали, и мы с мальчишками радостно бегали по опасному отвесному краю, прятались под обрывом. А на Дороге Плача выстроили новый микрорайон.
С этой горы хорошо видно, как встаёт и опускается солнце. Летом – красным пылающим диском. Зимой – мёрзлым, взъерошенным комом. Подъём и спуск тут можно совершать бесконечно – и даже босиком. Как в то трагическое утро: пылающий диск на востоке и шорох камушков под бабушкиными галошами. Я бежала в них с горы – вниз по Краснодонской улице. Бежала и исчезала без оглядки душа. Тяжко и медленно перемещалось тело – вдоль осевших и полинялых деревянных домов. Четыре часа утра. Только что ушла тёмная и тихая августовская ночь, когда неистово блистали звёзды и ильинский месяц. Ещё не проснулись петухи, ещё не раскрылись цветки чистотела. Тишина – и шорох дорожных камней. И каждый шаг вниз – как будто бы целый год моей ещё не растраченной жизни. А впереди – вечный огонь. Факел нефтегазодобытчиков.
В то утро смерть так близко коснулась меня, сидела рядышком, вопросительно заглядывала в глаза, холодным безмолвием проходила мимо. И уводила жизнь. Жизнь, которой уже никогда не понадобятся ни галоши, ни грабли, ни гребень…
Бабушка умела красиво плести косы, и женщины ходили к ней заплетаться после бани. Она умела добротно прясть и вязать. Она могла в одиночку перекопать огород и засадить его овощами. Она работала на полях и на стройках. Она умела доить и принимать телят. Она умела косить и метать стог. Она умела верить и терпеть. Долготерпение до надрыва – это про неё. Молчать и никогда не жаловаться на жестокую, немилостивую судьбу. Это где-то в других параллелях существовали кавалеры, мороженое, кино. Это где-то за морями и океанами пили шампанское и говорили друг другу комплименты. Там – душились, рядились, влюблялись. Здесь же – чёрная работа в две смены. Четыре класса образования, трудное чтение и письмо. Скорый на расправу дед. Коровы, огород да кухня. Скомканное, изувеченное, изношенное существование. Это снаружи. А внутри – и разнотравье, и овечья шерсть. Она – это чай с душицей и волосы, выполаскиваемые ромашкой. Это мельница, это журчание воды в жерновах. Это милые жёлтые цыплятки, для которых так отрадно рубить и истончать ножом варёное яйцо…
Помнишь нашу последнюю зимнюю встречу? Мы шли с тобою тротуаром. На перекрёстке затихли машины. Скрипел под подошвами свежий и хрусткий январский снег. И в этот миг хлынула близкая и яркая волна воспоминаний – воспоминаний августовского утра. Красный свет светофора – как красный диск солнца, красный свет пешехода – как вечный огонь. Ты говорил что-то привычное о расхождении в разные стороны. Я не могла подобрать ни слова в ответ. И этот путь для меня – как краснодонский спуск. Каждый шаг – это день нерастраченной жизни. А рядом, за спиной проходила смерть, косила луга и долины в нашем давно уже выжженном мире. Метала в стог – и бросала в геенну огненную. И всё это – спуск…
А краснодонский подъём – невелик и недолог. Шесть домов от Первомайского перекрёстка. Восхождение к истокам и собирание сил от притоков. Как будто бабушка отправила меня в магазин, и я возвращаюсь обратно – с барбарисовыми леденцами. Или петушками за пять копеек, среди которых таким редким счастьем было найти и купить зелёный…