Страница 4 из 5
Уже несколько лет назад, еще в институте он начал писать, но до этого дня я ничего не читала. Поэтому, может быть, не ждала увидеть чего-то интересного и оставила у себя его рассказы больше из вежливости.
Я убрала со стола позолоченную посуду, вымыла ее и пошла спать. В постели лениво взяла в руки напечатанные на машинке листки, начала читать и… в эту ночь не спала ни одной минуты.
То, что я прочитала, произвело на меня оглушительное впечатление! Это была потрясающая проза! Пронзительная, мастерски написанная, событийная, с бесконечной выдумкой и наполненная добром и сочувствием к человеку вообще и его собственным героям в частности. Это были работы зрелого мастера и очень доброго человека.
Весь день я ни о чем больше не могла думать, только о том, как я расскажу ему о своих чувствах, о том, как я потрясена всем, что прочитала. С трудом дождалась вечера. Наконец, позвонила ему и попросила прийти. Я так волновалась, что ни о какой позолоченной посуде и мысли не было! Скорей бы его покормить после работы и говорить, говорить про его рассказы, про него самого, расспрашивать, тормошить и узнавать как можно больше!
Мой напор, мое волнение резко контрастировали с тем, как он говорил, особенно, как слушал. Гена внимательно на меня смотрел, улыбался своей ласковой улыбкой и слушал. Как же он умел слушать! Меня всегда поражало это, всю нашу с ним жизнь! Я сама так и не научилась слушать как он, хотя старалась научиться. Видимо, надо было быть Геной, чтобы так уметь. И не только уметь, а так уважать своего собеседника и так хотеть его понять.
– Ты потрясающий читатель. Я даже не мог надеяться на то, что ты так меня прочитаешь.
– Никакой я не потрясающий читатель. Это ты потрясающий писатель. Я давно не видела такого замечательного русского языка, и, пожалуй, не встречала в литературе столько добра, понимания и сочувствия.
– Спасибо. Ты устроила мне праздник, у меня крылья растут. Я счастлив. Но уже поздно, ночь на дворе, и я, кажется, опоздал на метро.
– Оставайся. Давай я постелю тебе, не идти же пешком, далеко все-таки.
– А это можно?
– Почему нельзя? Можно, конечно. Вот полотенце, папин халат и тапочки. Иди в ванную.
Я постелила ему в столовой, но, конечно, знала, что он ко мне придет. Не могу сказать, что была к этому готова. Я еще не понимала его тогда по-настоящему.
Его сдержанность и деликатность были особенные, совсем не такие, как у всех прочих людей, и надо было соответствовать, а я вовсе не была уверена, что смогу.
Он пришел часа через два. Все это время я слышала, как он ворочался и тихо дышал. Гена присел около меня на край кровати, и я увидела дрожащие губы, взяла в свои руки его холодную трясущуюся руку, притянула к себе и просто-таки засунула под одеяло. Его бил такой озноб, что понадобилось немало усилий, чтобы его согреть и немного успокоить.
Мы были тридцатилетние, взрослые люди, и я думала, кое-что понимали в любви. Но оказалось, что это я кое-что понимала, а что понимал Гена… Тогда казалось – ничего. Прошло какое-то время, пока он пришел в себя, преодолел страх, и вдруг, стал нежным, ласковым и сильным.
Наша первая близость была прекрасна. Присущая ему деликатность во всем и в любви была главной. Для него было самым важным, чтобы хорошо было мне. Это было самым важным всю нашу жизнь: чтобы мне всегда было хорошо с ним, во всем и в любви в первую очередь.
Потом мы долго, молча лежали обнявшись. Боялись спугнуть возникшее у обоих хрупкое ощущение счастья, и оба чувствовали, как оно вырастает в полной тишине, крепнет и объединяет нас.
– У тебя, конечно, были женщины до меня?
– Были, это громко сказано. Была.
– Долго?
– Да. Лет шесть.
– А почему ты на ней не женился?
– Я однажды сказал себе, что женюсь только тогда, когда земля закачается у меня под ногами.
Больше я никогда не задавала ему никаких вопросов, касающихся других женщин.
Утром Гена ушел домой, но осталось чувство, будто и не ушел. С тех именно пор, с той нашей первой ночи ощущение его постоянного присутствия никогда не покидало меня. Он всегда был рядом со мной, даже, когда был далеко.
Даже сейчас, когда его уже нет в живых, он здесь, рядом со мной, нежный, тонкий, справедливый и очень умный, и очень образованный, мой дорогой, удивительный, мой неповторимый, мой любимый Гена.
Люка
– Мам, нашей Люке негде жить. Бабушка выгнала ее из дома.
Большие голубые глаза Димы полны слез и смотрят на меня с мольбой и надеждой.
– Как это – выгнала?
– Просто сказала, уходи, и все!
– Вот это да! Хороша моя свекровь! В своем репертуаре. Что предлагаешь?
– Пусть Люка поживет у нас.
– Как ты себе это представляешь? У нас две комнаты, твоя и моя. Где же Люка может жить?
– Со мной, в моей комнате.
– Уверен? Но, если вдруг передумаешь, отступать будет некуда.
– Уверен, уверен! Спасибо, мамочка! Я всегда знал, что ты самая добрая!
Люка, Людмила Андреевна, Димочкина двоюродная бабушка по отцовской линии, в общем, чужой мне человек, прожила у нас дома восемь лет.
Люка, сестра моего свекра, доброго, образованного и безвольного перед своей женой человека, жила в доме своего родного брата в качестве приживалки и домработницы. Свекровь моя, властная, грубая женщина-начальник всегда бедной Люкой помыкала, неприлично на нее орала и очень не любила. Она, вообще, никого, кроме себя, не любила. Ну да Бог ей судья. Не о ней речь.
Сама Люка была покорная, бессловесная и от такой поганой жизни – злая. Никого не любила, пока не родился Димочка. Все в ее жизни изменилось, когда я принесла домой маленький комочек, смуглый, с темными волосами и вместо носа – две дырочки.
Она застыла, глядя на Диму, и больше уже не могла отойти от него ни на шаг. Я никогда не встречала такой всеобъемлющей, преданной любви к маленькому человечку. По большому счету, она и бабушкой-то была ему постольку-поскольку. Так, десятая вода на киселе. Но это не имело никакого значения. Она его любила, и все! Всю свою нерастраченную нежность и заботу Люка обратила на Димочку, и мне кое-что доставалось от этой любви только потому, что я его родила. Ну, и конечно, в благодарность за то, что приютила в нашей коммуналке.
Я заболела. У меня была высокая температура, я кашляла и с постели не вставала.
Пришел Гена, увидел эту грустную картину.
– Людмила Андреевна, пожалуйста, постелите мне на раскладушке в Лениной комнате. Я остаюсь.
– Как это? Нельзя.
Люка грудью встала на защиту моей нравственности.
– Это не обсуждается. Я остаюсь.
Совершенно неожиданно для всех, и для меня в том числе, это было сказано Геной жестко и безапелляционно. Всем стало понятно, что спорить не надо, надо выполнять.
Люка устроилась работать нянечкой в детский сад, куда ходил Дима, и когда мы переехали из коммуналки в отдельную квартиру, она тоже переехала с нами.
Дима вырос, учился уже в классе восьмом, а Люка все еще жила с ним в одной комнате, уже не в коммунальной, а в отдельной маленькой, кооперативной квартирке, которую я купила на деньги, заработанные на абитуриентах.
Я готовила ребят для поступления в университет, медицинские и прочие химические институты. Начала с детей знакомых врачей, денег с них, конечно, не брала и называла их «поцелуйные», то есть, дети моих друзей. И все они поступали в институты, и мой предмет сдавали, как правило, хорошо. Этот «поцелуйный» опыт очень пригодился, когда я стала репетиторством зарабатывать. И по тем временам совсем неплохо.
Через восемь лет Люка получила от государства комнату и поехала доживать без нас.
Люка и Дима
Наш Димочка благополучно отслужил после окончания института полтора года в конном полку под Москвой и вернулся домой целый и невредимый. И… загулял. Жили мы тогда уже не на окраине Москвы, а в самом центре, на Чистопрудном бульваре, прямо напротив театра «Современник». Все наши друзья и знакомые, конечно, часто наведывались к нам. Там было уютно, красиво и весело. Мы всегда любили гостей. А уж не зайти к нам после спектакля! Такая глупая мысль просто никому не приходила в голову. Двери дома были открыты и для наших, и для Диминых друзей.