Страница 10 из 19
Мерхейм смеялся, магистр, казалось, не очень хорошо понял, даже… пожал плечами.
– Это ваше дело, брат, – сказал он. – Помните только, что чрезмерная хитрость не оправдывает надежд.
– Когда её Бог не благославит, – добавил казначей, – а я на Его помощь рассчитываю.
– И я также, – вздохнул магистр, – а это – самая надёжная наша защита и прикрытие! Если бы вы не использовали женщин в стократ было бы лучше, – прошептал Ульрих.
– И яд лекарством может стать, – докончил, склоняя голову, казначей.
– Аминь, – поставил точку магистр. – Езжайте с Богом!
– С Богом оставайтесь!
Вскоре затем кортеж, составленный из нескольких тевтонцев, сопровождающих Мерхейма, выступил из ворот Мальборгского замка, а в центре его ехал экипаж, в котором сидел старичок, читая молитву.
Уже в начале XV века Торунь считался одним из самых красивых городов Пруссии, счастливым и благоприятным своим местоположением. Тянущиеся стены его замка, множество кирпичных красных домиков, что к нему прилегали и окружали его (окраска которых у нас потом вошла в пословицу), покрывали красивый берег реки, уже в это время засаженный привезёнными из Еермании виноградниками и весёлыми садами. Между ними выглядывали небольшие усадьбы мещан, а сама укреплённая крепость с башнями костёлов представлялась великолепной. Это старое польское поселение под господством немецкого ордена действительно приобрело немецкую физиогномию, но часть её населения и мещанства даже характера своего первичного не потеряла.
В тогдашнем замке, который числился в наиболее важных защитных крепостях, пребывали часто и великие магистры, и великие сановники Ордена.
Тут проходили военные совещания, тут сосредотачивали силы к обороне, угрожая больше других земле Хелминской.
Торговля и ремёсла также процветали, а новых немецких поселенцев со всех сторон много тянулось и оседало. Любили тут рыцари Ордена останавливаться в замке для отдыха, потому что, хоть более близкое общение с людьми, а особенно прекраснейшей половиной рода человеческого, самым строгим уставом Ордена было запрещено, так, что даже разговор с женщиной за проступок должен был считаться, уже в это время не следовали так строго старинному орденскому уставу, а по тевтонским фермам и госпиталям было полно так называемых орденских полусестёр, в белых монашеских одеяниях с полукрестом (Т) на плече, чьё положение было недостаточно определено между полубратьями и братьями. По городам же особо не следили за строгостью отношений старшин, которые делали что хотели.
Тевтонское духовенство позволяло себе порой роптать на загрязненение обычаев, но это скорее относилось к кнехтам и службе, чем к рыцарям, которые здесь были господами, а священникам и вовсе мало свободы давали и мало оказывали уважения.
Хоть сами монахами назывались, крестоносцы обходились со своим духовенством сурово. Священники имели очень скромное положение духовных отцов, редко их допускали до совещаний, ещё реже до тайной и наиболее важной деятельности Ордена. Монастырям же других уставов под господством Ордена совсем невезло: подозрительно на них смотрели. Особенно имущество и собственность приобретать и принимать по завещанию вовсе было запрещено. Несколько домов доминиканцев и францисканцев, довольно бедных, едва можно было насчитать в завоёванных землях: ютились они из покорности в городах.
Правила Ордена, изначально очень строгие, во время походов и непрерывных войн, при наплыве светских гостей совсем было распряглись. Из домов мирное время вызывает на хоры; но мало кто ходил на общую молитву, каждый находил какое-нибудь занятие, лишь бы от обязательств уклониться.
Смотрели сквозь пальцы на то, когда рыцарь хорошего коня держал, снаряжение имел в порядке, а в экспедициях выделялся мужеством и хитростью. Также сквозь пальцы смотрели на посещающих дома господ мещан, хотя бы и в вечернее время. Ведь трудно было в хорошем солдате иметь хорошего монаха.
Рынок города Торуня выглядел уже очень достойно, а фронтоны его камениц из красивых кирпичей, правильно воздвигнутые, выглядели почти как небольшие готические костёлы. Одной из самых первых была в те времена каменица, называемая «Под оленем», потому что имела над дверью, в дверной раме из серого камня, довольно неправильно вырезанную голову оленя с двумя рогами. Жила в этом доме и вела свою торговлю вдова, пани Носкова, богатая торговка, с единственной дочкой – обе женщины красивые и хорошо принятые в обществе, хотя чужаки разное о них говорили.
Сама пани Барбара могла иметь в это время лет сорок, но когда в золотистой чёлке, украшенной жемчугами, в диадемах и браслетах, в полушубке из сони или куницы шла в костёл, никто бы ей больше тридцати не дал – так свежо и привлекательно она выглядела. Некоторая полнота совсем её не портила, потому что белой была, как алебастр, и румяной, как роза, а с лица даже свежий пушок молодости, казалось, ещё не стёрся.
Зубки как жемчужинки, носик малюсенький, чуть задранный, волосы золотистые и пышные, ручки белые, пухлые – всё это делало её дивно привлекательной для мужских глаз. Когда она шла по рынку, от самого молодого до самого старого все взглядом гнались за ней. А она, хоть и была только торговкой и мещанкой, держалась высоко, как если бы была знатной пани, с поднятой головой, смелым взглядом, и не давала никому сбить себя с пути, потому что и в голове не было плохого.
Её даже не смел никто спрашивать, где и с кем она была. И почему звалась вдовой. Хотя того мужа никто не помнил и не мог ничего о нём поведать. Вероятно, и этот покойник должен был, по мнению людей, придерживаться образа жизни, который жена приняла в наследство, потому что пользовалась высокими протекциями; её почитали все: никто обидеть не смел.
Как-то лет десять назад, когда некий Шпот, её сосед через стену, плохо обошёлся с пани Носковой, а дошло даже до магистрата и закона, должен был потом унизительно изизвиняться, потому что его едва не изгнали из города.
Известно также о вдове, что та была очень состоятельной и сидела на золоте, а то, что рассказывали о её богатствах, почти переходило в веру. Не было дома более богатого и лучше обставленного.
Хотя пани Носкова была ещё совсем красивой, и когда бы пальцем только поманила, сватались бы к ней люди без меры: купцы, бургомистры и судьи; однако ничем была её красота рядом с дочкой, которая довольно обычное в то время ласковое имя Офки носила. Похожая на мать как две капли воды, она превосходила её во сто крат свежестью, очарованием и весёлостью пташек. Та же самая белизна лица и румянец, тот же самый маленький носик, немного задранный, губки из коралла и жемчужные зубки, но, как куколка из коробки, выглядела весенне и ясно. Мать, хотя и любила радость, умела сохранять серьёзность; Офка о том и не думала, была живой, ветренной, испорченной ласками и избалованной роскошью.
Мать справиться с ней не могла, а так как её одну имела и сильно любила, видно, не очень ругала, и девушка выросла непослушной. Все городские сплетни она знала первой, она знала всех и её все знали; не боялась кого-нибудь зацепить, а её острого языка боялись даже старшие кумушки и серьёзные люди. Всё ей тем не менее ради материнских сундуков и ради её сияющей красоты сходило с рук.
Девушка никогда не умела и минуты усидеть на месте. Если не стояла в дверях и не было её в сенях, то, конечно, выглядывала в окно, а если бы её мать его перед ней закрыла, нашла бы способ хоть на крышу взобраться или за пределами садовой стены на людей смотреть и чем-нибудь их задеть. Мать, может, сперва была слишком потакающая, но потом не раз почти со слезами говорила, что её уж и приковать было бы напрасно, потому что вырвалась бы и настояла на своём.
Это было легкомысленное, ветренное, смеющееся, кокетливое, поющее, подвижное и чрезвычайно хитрое создание. Она знала гораздо больше матери, которая, как другие женщины в это время, никогда читать не училась, и хоть с бумагой она не имела никогда дела, говорила по-немецки, как немка, и это на всех диалектах, какие встречались на землях крестоносцев; говорила по-польски, благодаря няньке выучила литовский, а были такие, которые утверждали, что, когда намеренно по-латыни говорить начали, дабы от неё скрыть, она и латинский понимала.