Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 11



Я бы даже сам с удовольствием в этом убедился и сравнил все столицы в мире, если бы не граница, сторожевые вышки вдол неё и пограничников с автоматами. Но на ту сторону было не перебраться, а значит, сравнить мороженое, мультфильмы и города тоже было нельзя. Мириться с этим было тяжело и долгое время мне не оставалось ничего другого, кроме как верить на слово тому, что говорят.

Шло время. Я рос и постепенно учился читать между строк. Главную роль в моём воспитании играла мать. Она объяснила мне, что в школе и по телевизору часто врут и глупо верить всему тому, что там рассказывают. Мать рекомендовала мне включать свои собственные мозги и подвергать сомнению всё, чему меня учили. Она говорила: „доверяй своим глазам, а не ушам и старайся изучать прошлое чтобы понять настоящее“.

Мне безумно хотелось понять настоящее или хотя бы приблизиться к этому. Я пытался интересоваться историей, но это давалось мне с трудом. История древнего мира была далека от меня и едва ли связана с современностью. А та история, которую преподавали в школе, была настолько идеологически вычищена, суха и лжива что наводила не меня смертельную скуку.

Учителя прятались за стенами дат, съездов и партийных постановлений, заставляя учить нас наизусть давно навязшую в зубах дребедень. И этим они лишь отбивали у нас желание учиться. Я был сыт по горло одними и теми же бессмысленными, отупляющими фактами. Не объясняя ничего, они лишь мешали образованию и не давали за деревьями увидеть леса.

Мне хотелось прочитать что-нибудь простое и правдивое о жизни таких же людей, как я. О том, как они думали и чувствовали – вдали от лозунгов, героизма и вечного самопожертвования. Казалось, найти подобную литературу не должно было составить труда, но это было совсем не так. Книг вокруг была масса – библиотеки так и ломились ими. Но несмотря на это читать всё равно было нечего.

Как то раз мать посоветовала мне прочесть „Крутой маршрут“ Евгении Гинзбург. Я прочитал и эта книга произвела на меня огромное впечатление. Она была мощным и шокирующим повествованием об условиях жизни женщин в советских лагерях второй половины тридцатых годов. История, рассказанная Гинзбург, нисколько не походила на всё то, чему нас учили в школе.

Мне захотелось узнать больше о репрессиях и тайном прошлом моей страны. И скоро я с головой ушёл в поэзию и прозу Варлама Шаламова. Ребёнком его книги стали для меня настоящим откровением. Мир Шаламова был миром человека, потерявшего всё до конца, брошенного властью в одиночество и холод Колымы, и он тронул меня до глубины души.

Те книги, что я читал, приоткрыли завесу в прошлом того общества, что меня окружало, и скоро я начал видеть всё в новом свете. Впервые я начал по-настоящему задумываться о степени страдания тех людей, на чьих костях была построена индустриализация в моей стране. И чем больше я узнавал о принудительном труде, ссылках и расстрелах, тем больше поражался тому, как мало об этом говорили.

Долгое время темы лагерей в моей школе никак не касались, будто их и не существовало. Репрессии обходили молчанием – словно миллионов жертв и в помине не было. И лишь в старших классах, когда климат в стране уже поменялся, стали наконец признавать, что „перегибы“ и „чистки“ всё-таки были. Я с удивлением смотрел на нашу учительницу истории и других и то, как уклончиво они всё это описывали.

Во всём этом было что-то бесчестное и постыдное. Все эти годы учителя дурачили нас, скрывая от нас наше прошлое, а теперь – когда можно было наконец говорить правду, даже сознаться толком не могли.

Слово „перегибы“ отдавало трусостью, а „чистки“ подразумевали, что с людьми было что-то не так, и от них нужно было избавляться как от грязи на одежде. Ни у кого не хватало мужества признать, что КПСС подавляла свободу и десятилетиями убивала людей на завтрак, обед и ужин, а потом, прикрываясь красивыми словами, уверяла всех, что всё это делается для блага народа.



Учителя были готовы говорить о чём угодно, но только не о том, что было по-настоящему важно. Никто не говорил о том, каким образом Сталину удалось захватить власть в партии. Никто также не говорил о ГУЛАГе и том, как годами подавлялась оппозиция и инакомыслие. И какой жуткой ценой был достигнут тот гигантский скачёк в развитии, которым всё так гордились.

В моём детстве неприятных моментов истории было принято не касаться. Почти никто из нас не знал о событиях в Катыни, массовом расстреле рабочих в Новочеркасске, Голодоморе на Украине и масштабах радиации в Чернобыле. Никто – в особенности из детей – не догадывался о том, что советский режим творил в центральной и восточной Европе. На уличных транспарантах моего детства пестрели надписи „Миру – Мир!“ И пока мы смотрели по сторонам, разглядывая красивые флажки, война в Афганистане уже давно шла полным ходом. Количество жертв в ней уже давно перевалило за миллион.

Порой я уставал учиться. На меня находили сомнения, и я больше не знал, ради чего так стараюсь. Легче мне от знаний не становилось – с ними было только тяжелей. Чем больше я знал, тем более это осложняло мою жизнь, разрушая фундамент привычной картины мира и не давая мне сливаться с остальными.

Иногда я спрашивал у своей матери, что она делала, когда была молодой, как и где получала свои знания. Она рассказывала мне, что всегда любила читать и часто проводила свои дни в комнате за книгой. В юности её очень интересовала русская поэзия первой четверти двадцатого века и, читая её взахлёб, она скоро стала хорошо в ней разбираться. „В те годы хороших книг было мало – даже меньше, чем сейчас“, говорила мне мать. „И поэзия для нас была как глоток свежего воздуха.“

Моя мать знала огромное количество стихотворений наизусть и прочла многое о жизни тех поэтов, которыми так восхищалась. У большинства из них была трагическая судьба, и многие из них плохо кончили. Это заставило мою мать задуматься о той эпохе и условиях, в которых жили поэты. Чем больше она узнавала, тем больше убеждалась в том, что атмосфера советских времён действовала на творческих людей удушающе. Это касалось не только талантливых поэтов, писателей и художников, но и всех, кто не хотел идти с остальными в ногу и закрывать глаза на происходящее вокруг.

Я слушал свою мать, открывая для себя всё больше и больше нового. Она рассказала мне о том, что множество прекрасных книг годами находилось под запретом. „Жизнь и судьба“ Гроссмана, „Мастер и Маргарита“ Булгакова, Замятинское „Мы“, произведения Андрея Платонова и „Доктор Живаго“ Пастернака были лишь немногими из них. Эти и другие книги не представляли собой особенной опасности режиму, но они заставляли взглянуть на мир по-иному, а это было чревато последствиями.

В юности моя мать и такие как она читали запрещённую литературу с помощью Самиздата. Они обменивались копиями через знакомых, друзей и приятелей знакомых. В этом подпольном клубе по интересам информация была горячим товаром. Копий как правило было мало и давали их на короткий срок. Поэтому читать надо было чрезвычайно быстро – за пару дней, иногда даже за ночь. Когда времени на прочтение было мало, а копию предстояло скоро отдавать, моя мать пила много кофе, курила одну сигарету за другой и читала всю ночь напролёт. После этого она шла на занятия в институт и отдавала распечатку обратно.

Скоро моя мать устроилась на работу лаборантом в фотолабораторию. Работа эта была нудная, но зато давала редкую возможность доступа к принтеру. И, оставаясь по вечерам одна, она стала тайком перепечатывать диссидентскую литературу. Какое-то время всё шло хорошо, и ей многое удалось размножить. До тех пор, пока ни с того, ни с сего к ней на работу не пришло двое сотрудников КГБ.

Это была пара аккуратно одетых двадцатилетних мальчиков с холодными, рыбьими глазами. Они пришли явно по наводке – искать распечатки и немедленно стали допрашивать мою мать и всех остальных сотрудников. В поведении агентов было что-то такое, от чего муражки бежали по телу. Представляя зловещую организацию, они вели себя так, будто всё вокруг принадлежало им. И, зная репутацию органов, коллеги матери стали трястись как осиновые листья. Моя мать тряслась больше всех, но изо всех сил старалась этого не показывать.