Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 11



Все быстро поутихли, приготовившись слушать. Я уже не помню, что им там говорил, но говорил я довольно долго. Когда я замолчал, учительница странно на меня посмотрела. Потом сочувственно улыбнулась и спросила:

– А родители у тебя тоже верят в бога?

– Да, мама верующая, а папа так, не очень…

– Понятно – задумчиво проговорила она.

Через пару дней моих родителей вызвали в школу. Я так и не узнал, о чём с ними говорили, но подозревал, что их тоже расспрашивали о Боге и ещё немножко обо мне. Вскоре после этого всё снова улеглось и постепенно вернулось в старое русло. Тема веры в школе больше не поднималась, но тот короткий эпизод надолго осел в моей памяти.

Казалось, в тот день я, сам того не подозревая, пересёк какую-то невидимую черту и ступил на запретную территорию. Это сбивало меня с толку. Раньше со мной ничего подобного не случалось, и я не понимал, что сделал не так. Я лишь смутно осознавал, что всё это было как-то связано с Богом и тем, как все на меня смотрели, когда я говорил о нём. На меня пялились как на сумасшедшего, свалившегося с луны, как на диковинную обезьянку в клетке зоопарка.

Это было удивительно. Мне никогда не приходило в голову, что люди могут так себя повести, если рассказать им, во что я верю. Но это было именно так. В моей школе, да и во всей стране, не было места для Бога. Он был там просто не нужен, и каждый, кто говорил обратное, мгновенно превращался в посмешище.

Некоторое время спустя мать впервые стала брать меня с собой в церковь. Это случалось нечасто, как правило в один из выходных. Вставать приходилось рано, я с трудом открывал глаза, спускал ноги с кровати и устало плёлся в ванную умываться. По утрам мне обычно хотелось есть, но завтракать перед службой запрещалось, нужно было поститься и есть я мог только по возвращении.

Мы ехали в центр, встречались там с Надей, моей крёстной, и шли в православный храм. В храме было очень тихо и спокойно. Атмосфера там была очень непривычная – она в корне отличалась от всего того, что я знал и видел снаружи. В храме горели свечи, пахло благовониями и царил дух отрешённости. Вокруг меня всё шло по заранее известной колее: каждый из прихожан знал своё место и что нужно делать.

Первое, что мне бросилось в глаза – это то, что на протяжении всей службы нужно было стоять. Служба длилась около трёх часов, и за это время я безумно уставал. У меня быстро начинали болеть спина и ноги. Вдобавок к этому мне становилось невыразимо скучно. Я не привык стоять так долго без дела и никак не мог найти себе места.

От нечего делать я смотрел по сторонам. У всех женщин, как и у моей матери на голове, была косынка, в то время, как мужчины стояли с непокрытой головой. В храме было много старух и мало детей. Люди вели себя тихо и переговаривались друг с другом только шёпотом.

Священники сильно отличались от всех остальных. Они все без исключения носили бороду и, казалось, что чем старше они были, тем длиннее была их борода. Они говорили с расстановкой, придавая словам вес и вели себя очень чинно. Все священники держались так, знали что-то, чего не знали мы. Будто они лично были знакомы с Богом и общались с ним каждый день. Священники строго смотрели на взрослых и детей и выглядели очень сурово. Они были одеты в длинные сутаны и носили на голове высокие чёрные шапки необычной формы. На груди у каждого висел огромный серебряный крест и обращаться к ним нужно было не иначе, как „батюшка“ или „отец такой-то“, прибавляя затем его имя.

Всё это было для меня непонятно. Для меня было загадкой, почему священники так себя вели и почему их нужно было называть „отец“. А также для чего в церкви было столько золота и серебра, когда Иисус проповедовал бедность и зачем нужно было голодать. Я не понимал, почему службы читались на старославянском, которого никто из нас не знал и почему мне не давали сесть на стул, когда у меня подкашивались ноги.



Мне всё сильнее хотелось есть, хотелось выйти на свежий воздух и посидеть одному где-нибудь на лавочке. Но выходить было не принято и нужно было ждать окончания службы с остальными. Я повторял вместе со всеми непонятные мне слова и подолгу смотрел на иконы и горящие свечи.

Иконы были красивые и написаны с большой любовью. В них было что-то не от мира сего и изображения на них были глубоко символичны. Большинство из них были картинами страдания и боли. Грешников бросали в ад, их пожирало пламя, люди падали вниз со скал и пока Христа вели на смерть и распинали, Мария держала на руках младенца и с грустью смотрела на нас.

Ещё на изображениях было много длиннобородых старцев, чудотворцев и крылатых ангелов. Они обращались друг к другу и к святому духу, сидящему на облаке над их головами. Порой старцы загадочно смотрели на меня. Ладони у них были причудливо изогнуты и, казалось, они хотят сказать что-то важное, дать нам какой-то знак.

Священники чем-то походили на старцев и чудотворцев с икон. Все они были как бы заодно и выглядели так, будто входили в круг избранных и смотрели на нас, остальных, с немой укоризной. Так, будто мы в чём-то провинились, и нас не ждёт за это ничего хорошего.

В их присутствии мне становилось не по себя. И чем меньше оставалось времени до исповеди, тем больше я нервничал. Я лихорадочно пытался вспомнить свои грехи, но кроме общих фраз в голову ничего не приходило. От мысли, что скоро придётся открывать душу совершенно чужому человеку, всё у меня внутри сжималось ещё больше.

В глазах у меня начинало темнеть. Я стоял в очереди в полуобморочном состоянии и из последних сил ждал конца. Потом говорил склонившемуся надо мной священнику своё имя и грехи, выслушивал его разрешительную молитву, целовал крест и с облегчением отходил в сторону.

Обычно к этому моменту я был совершенно обессилен. Спину ломило, мои ноги гудели, а голова начинала кружиться. Меня бросало в пот, хотелось есть и поскорее присесть куда-нибудь. Мне хотелось, чтобы всё это поскорее закончилось и можно было наконец поскорее пойти домой, но нужно было снова ждать. Впереди ещё было причастие.

Я едва стоял на ногах и слушал пение хора. Пели красиво, но меня это уже не трогало. Отупев от изнеможения, я уже не был в состоянии оценить ничего. Я ждал, когда можно будет наконец скрестить руки на груди и подойти к священнику и его чаше. Дождаться слов: „причащается раб Божий…“ , произнести греческое имя „Дионисий“, открыть рот и съесть с ложки размягчённый в вине хлеб. Потом отстоять ещё немного, получить свою законную просфору и вырваться на свободу.

Я мог думать только о конце и ждал лишь той минуты, когда можно будет покинуть храм, спуститься по его ступеням на землю и выйти в долгожданный мир.

Времена года менялись, и я переходил из класса в класс. По мере взросления я ощущал всё больший внутренний дискомфорт. Я не был своим ни в церкви, ни за её пределами и это осложняло мою жизнь и наполняло её тревогой и беспокойством. Я старался об этом не думать, надеясь на то, что это временное и скоро обязательно пройдёт. Но чувство это так и не проходило.

Я продолжал исправно читать молитвы, думать о Боге и ходить с матерью в храм, но чего-то важного в моей жизни по-прежнему не хватало. Я не понимал, в чём дело и, даже выполняя необходимые предписания, чувствовал себя виноватым. Казалось, надежды, возложенные моей матерью на меня, не оправдались, а идеал, к которому она стремилась – недостижим. Я старался изо всех сил, но что бы я ни делал, я не мог избавиться от мысли, что подвожу её.

Многочасовое стояние в церкви по-прежнему утомляло меня, но даже это было не самое худшее. Атмосфера храма действовала на меня угнетающе и мне всё меньше хотелось туда ходить. Никто не говорил об этом вслух и не афишировал, но каким-то внутренним чутьём я осознавал, что храм принадлежал священникам, а не прихожанам. Он был их домом, а мы были в нём всего лишь гостями. В поведении священства было что-то покровительственное и до обидного снисходительное. Как будто все мы – взрослые и дети – были не более, чем глупыми, нашкодившими детьми, а священники – нашими мудрыми родителями.