Страница 37 из 44
— Пожалуй.
— Нет, я никого не приукрасил. А насчет приподнятости вы правы. Нам сейчас многое мешает, глаза наши засорены. Мы заняты мелочами, будничной работой. И Клеменца, и Кропоткина вы знаете как товарищ, близкий человек. Уверены ли вы, что видите их в настоящем свете?
— Уверена.
— Для нынешнего дня. А пройдет время? Все мелочное отомрет, останется только главное.
— А что главное?
— То, что сделал человек для истории.
— Я как-то не чувствую еще себя историческим памятником, — пошутила Вера.
— Да ведь и я не делаю из своих друзей монументы.
Кое в чем Сергей убедил Веру. Она уже готова была согласиться с тем, что он не идеализирует своих героев, а лишь укрупняет их. У Сергея, несомненно, было чутье угадывать в людях их лучшие черты. Он, наверное, имел право эти черты несколько преувеличивать. Другому Вера этого бы не простила, а что касается до самой себя, то и попросту бы не разрешила. Но Сергей был художник. Это сквозило в каждой строчке его небывалой книги.
Вера не могла не видеть, что книга Сергея не простой документ очевидца, а восхищенный рассказ писателя, которого прежде всего волнуют человеческие качества героев. И он действительно умел создавать живые образы людей. Можно было, конечно, кое-чего избежать и в ее «профиле», и в «профиле» Клеменца и других, но как бы то ни было, «Подпольная Россия» говорила правду. И написал ее не кто-нибудь, а Сергей Кравчинский, их Сергей, которого все они так любили. Она радовалась тому, что в их среде родился настоящий писатель.
Он был художником во всем; его даже не очень волновали теоретические споры, он их не любил, предпочитал не вмешиваться, но тут как раз, по мнению Засулич, совершал большую ошибку. Сергей отказался войти в группу, которую организовали в Женеве сторонники Маркса, в том числе она и Плеханов.
— Не понимаю, — раздражалась Вера, — вы же сами писали «Народной воле», что научность Маркса — истина, которую не пошатнешь.
— Писал и готов повторить это где угодно.
— Но мы же понесем эту научность России!
— Россия велика.
— Прежде всего рабочим, — уточнил Георгий.
— Ничего не выйдет, — сказал Сергей. — Вы забыли? Даже Халтурин стал в конце концов террористом.
— Тогда стал, — кивнула Вера. — А теперь так же, как вы, отказался бы от террора.
— Может быть…
— Многое изменилось за это время. В Москве и Петербурге рабочих гораздо больше, чем было прежде…
— Дело не в количестве, — перебил его Сергей, — крестьян десятки миллионов, но они нам пока ничем не помогли.
— И не помогут, если мы будем жить по старинке, — опять вмешался Георгий.
— Не знаю, — понурился Сергей, — отсюда многое неясно. Надо ехать в Россию.
— А если вам на несколько лет путь туда заказан?
— Почему же на несколько лет? Я не так мрачно смотрю на вещи.
— Ну, а я в таком случае пессимист. Жандармы рассчитывали и на вас, когда попался Дмитро. Нам теперь это известно из верных рук. Хотите или не хотите, а вам надо выбирать какую-нибудь одну дорогу. По-моему, мы должны идти вместе.
— Я и не иду вам поперек, — Сергей дружески улыбнулся Вере и Георгию, — но дорога у меня своя. Теперь-то я знаю, что наконец выбрался на нее.
Дорога у него теперь была только одна, и последние события в Женеве лишний раз убеждали в этом.
Умирали друзья, безмолвно завещая сберечь память о них. Сначала — Саша Хотинский, тихий юноша, заболевший в России туберкулезом; потом Андрей Франжоли, которого вместе с Леонидом, Соней и Димитрием судили еще по процессу «193-х». Наконец — Софья Бардина.
Ее смерть отозвалась всего больней…
Весна того года в Женеве была особенно благоуханной и солнечной. Горы ласково окружали озеро, а по тихой воде скользили нарядные лодки. Вечером, в темноте, их разноцветные огоньки сновали в каком-то пьяном хороводе. В нем не было никакой осмысленности, просто хаос, а может быть, наоборот, как раз и таился самый сокровенный смысл людского бытия. Можно было сойти с ума, глядя на этот счастливый хоровод.
Сергей, страдая, представлял, что должна была чувствовать Бардина, видя каждый вечер эту назойливую картину.
Она появилась в Женеве несколько месяцев назад, испугав друзей своим болезненным видом. Шесть лет Бардина провела в тюрьме и ссылке, и эти годы высосали из нее здоровье. Вместо бойкой, сильной девушки в Швейцарию приехала тень. Было непонятно, как ей удалось в таком состоянии бежать из ссылки, с Ишима. Оттуда даже здоровый человек приезжал разбитым. А ей ведь надо было предусмотреть тысячу случайностей, обмануть сотни глаз…
Анемия подорвала ее волю. Она уже не верила, что снова сможет работать. Руки опускались, как плети; она засыпала от усталости над книгой. В ее глазах теперь всегда стояли слезы. Друзья делали все, чтобы помочь ей, но всего предусмотреть не смогли…
Она выстрелила себе в сердце — револьвер дал осечку; она взвела курок второй раз — и снова осечка. Закусив губу, дрожащей, слабеющей рукой Бардина выстрелила в третий раз… Пуля застряла в стенке сердца.
Девушка умирала долго, двенадцать мучительных дней…
За окном зеленел больничный сад. Прошла по чистой дорожке сестра милосердия в белой наколке на голове. Белую занавеску окна мягко толкал ветер. В палате было тихо; слышалось только трудное дыхание раненой. Бардина лежала с широко раскрытыми глазами. Лицо ее было бледно, сухо. Она не жаловалась, не стонала, ничего не просила.
Сергей смотрел в ее исстрадавшееся лицо и вспоминал, как несколько лет назад был потрясен ее бесстрашной речью на суде. Он, как и многие другие, знал ее наизусть: «…я не прошу у вас милосердия и не желаю его… Я убеждена, что наступит день, когда даже наше сонное и ленивое общество проснется, и стыдно ему станет, что оно так долго позволяло топтать себя ногами, вырывать у себя своих братьев и дочерей и губить их за одну только свободную исповедь своих убеждений! И тогда оно отомстит за нашу гибель!.. Преследуйте нас, — за вами пока материальная сила, господа; но за нами сила нравственная, сила исторического прогресса, сила идеи, а идеи — увы! — на штыки не улавливаются!..»
Тогда эти слова звучали как клятва. Их услышали все, и они воспламенили многих…
Не каждому из нас выпадет на долю такое счастье. Сотни и тысячи таких же, как она, были загнаны в Сибирь, но пропали там бесследно. Кто их знает? Кто их помнит, отдавших людям свои мечты, любовь и таланты? Может быть, они сочли бы за счастье такую смерть на свободе, на виду у своих друзей, а не в пустынных улусах и рудниках.
Где сейчас Димитрий Рогачев, Феликс Волховский?.. В какой тюрьме, в каком захолустье? Дойдут ли когда-нибудь до свободных людей их голоса?
Вера сидела у постели и гладила прозрачную руку Бардиной.
Губы ее зашевелились, Сергей услышал слабые слова:
— Поскорее бы все это кончилось.
Больше до самого вечера, до десяти часов, она ничего не говорила. В десять часов она умерла.
Сергей должен был ехать, но, рискуя быть арестованным полицией, остался в Женеве.
Он сидел в маленькой клетушке Плеханова и писал от имени всех, кто знал Бардину: «…на родине, за которую она столько выстрадала, — имя ее слишком громко. Сквозь заставы и цензуру, сквозь решетки и рогатки дойдет туда весть о ее безвременной кончине; да дойдет и повесть о ее жизни и страданиях. И пробудит она воспоминание о той чистой, апостольски самоотверженной девушке, которая когда-то заставляла проливать слезы умиления, — и желчью и ядом станут теперь эти слезы… Ее страдальческий образ будет жить в памяти людей и, быть может, не в одной молодой душе зажжет он жажду мести».
Ни Георгий, ни Вера, ни Фанни не торопили Сергея, они понимали его состояние.
Когда же очерк о Бардиной был отдан в типографию, Георгий положил перед Сергеем билет.
— Вы думаете, в Париже будет безопасней? — усмехнулся Сергей.