Страница 12 из 13
Нет ничего хуже более подлинного, чем подлинное. Такое как клон или робот в истории иллюзионизма. В последнем случае ужасно не исчезновение естественного в совершенстве искусственного (изготовленный иллюзионистом автомат настолько безупречно подражает всем человеческим движениям, что уже ничем не отличается и от самого иллюзиониста), напротив, ужасно исчезновение искусственного в очевидности естественного. Что-то вроде невыносимого позора. Эта недифференцированность отсылает нас к ужасающей естественности. Вот почему иллюзионист вместо полностью реалистичного робота производит подделку с немного неуклюжими механическими движениями, противопоставляя таким образом ужасу подобия игру и силу иллюзии.
То, что уже не создает иллюзии, мертво и внушает ужас. Таков труп, но также и клон, а если взять более широко, то таковым является все, что настолько совпадает с самим собой, что уже не способно даже разыгрывать свою собственную кажимость. Предел разрушения иллюзии – это предел смерти.
Против истины истинного, против более подлинного, чем подлинное (что сразу же оборачивается порнографией), против обсценности очевидного, против отвратительного промискуитета[64] с самим собой, что называется подобием, нужно возродить иллюзию, отыскать иллюзию, ту одновременно имморальную и пагубную возможность оторвать то же самое от того же самого, что называется соблазном. Соблазн против ужаса (террора): такова ставка, и другой быть не может.
Исчезновение всякой сцены, всякой возможности иллюзии, исчезновение дистанции, той дистанции, которая поддерживается церемониалом или правилами игры, – торжество промискуитета во всех сферах. Эротизация, сексуализация являются лишь выражением этого смешения, этой перепутанности всех ролей. Психология, в частности, всегда двусмысленная и неудовлетворительная, что связано с потерей отчетливого сценического пространства и правил игры. «Другая сцена», сцена бессознательного и фантазма, не может компенсировать утраченную фундаментальную сцену, которой была сцена иллюзии.
Иллюзия не является ложной, потому что использует не ложные, а бессмысленные знаки. Именно поэтому она разочаровывает наше требование смысла, но очаровательным способом.
Так же действует и образ (поистине демон, который заполонил весь мир), ведь у него два измерения, а следовательно, он всегда изящнее и соблазнительней, чем реальность. Так же действует и оптическая иллюзия: добавляя к картине иллюзию реальности, она, в определенном смысле, является более обманчивой, чем обман, – это симулякр второй степени.
Соблазн также обманчивее, чем обман, потому что использует знаки, которые уже являются подобиями, чтобы заставить их потерять их смысл, – он не щадит ни знаки, ни людей. Кто никогда не терял смысла – слова или взгляда, – тот не знает, что это за утрата, утрата предаваться полной иллюзии знаков, непосредственному воздействию кажимостей, то есть что такое выйти за пределы обмана, шагнув в абсолютную пропасть искусственного.
Обман лишь возбуждает наше чувство истины, более обманчивое, чем обман, ведет нас за пределы, захватывает нас безвозвратно. В реальном мире истинное и ложное уравновешивают друг друга, и то, что приобретает одно, то теряет другое. В ходе соблазна (это касается и произведения искусства) ложное словно бы сияет всей мощью истинного. Так, словно иллюзия засияла бы всей мощью истины. Что мы можем сделать против этого? Нет больше ни реального, ни сигнификации, которая служила бы опорой. Когда форма сияет обратной энергией, когда энергия ложного сияет мощью истины или же Добро сияет энергией Зла, когда, вместо того, чтобы противопоставлять их, нечто вроде своеобразного анаморфоза[65] управляет транспирацией одной формы в другую, транспирацией одной энергии в энергию обратную (противоположную?), то, что можно противопоставить этому своеобразному перемещению?
В этом восхождении к крайностям действует логика одновременности обратных эффектов. Быть может, следовало бы радикально противопоставить эффекты обсценности эффектам соблазна, но, быть может, следовало бы их совместить и ухватить целое в их неразрывном анаморфозе?
Так в азартной игре поразительным образом разрешается и полная обсценность и таинственная иллюзия ценности.
Игра грандиозна, потому что она является одновременно и местом экстаза ценности, и местом ее исчезновения. Не потому что она трансгрессирует в потлач и расточение – это все еще трансцендентная утопия Батая, последняя мечта политической экономии. Нет, деньги в игре ни создаются, ни уничтожаются, они исчезают как ценность и снова возникают как кажимость, возвращаются к своему чистому появлению в непосредственной обратимости выигрыша и проигрыша.
Обсценность игры тотальна, поскольку здесь нет обращения ни к какой-либо глубине, ни к какой-либо ценности: деньги здесь обнажены, они превратились в чистую циркуляцию, чистую фасцинацию, формальную страсть, в транспарентное наслаждение, холодное и поверхностное. Бестелесная похоть, экстатическая форма ценности.
Но тайна игры также тотальна: она заключается в том, что денег не существует. Такова же и тайна власти: она заключается в том, что власти не существует – или соблазна: она заключается в том, что желания не существует. Деньги не существуют ни как сущность, ни как субстанция, ни как ценность. И игра выражает это несуществование.
Это полная противоположность политической экономии и обмену, где деньги обременены символическим действием ценности (стоимости). Деньги в игре распределяются как чистый симулякр, они освобождены от любой обсценности, чтобы циркулировать лишь согласно произвольным правилами игры.
Тайна игры заключается в том, что деньги не имеют значения. Они существуют лишь как кажимости. А субстанция ценности улетучивается из них вследствие игры кажимостей и произвольности правил.
Если деньги способны автогенерироваться столь же сумасшедшим образом как приумножение чисел путем простой умственной операции, то это возможно лишь потому, что денег не существует. Как в той игре, где надо запомнить как можно больше слов: заходишь так далеко, что наконец забываешь значение слов.
Речь идет не о потреблении или расходе: чтобы тратить деньги, надо горячо верить в них и в их ценность, как надо горячо верить в закон, чтобы его нарушать. Это горячая страсть. В игре ни во что не надо верить, просто владеть тайной, что за пределами возможности их появления и метаморфозы (или, что то же самое, возможности абсолютной игровой симуляции) денег не существует. Это холодная [cool] страсть, форма холодного экстаза. Расчет на самом деле является ее частью, как и правила, и все, что участвует в диком ритуале кажимостей. Расчет функционирует здесь как прикрытие, и с той же интенсивностью, что и прикрытие. Он регулирует, помимо кажимостей, игру изменчивых божеств, таинственную объективность, скрытую за субъективностью кажимостей.
Но если ложное может быть пронизано всей мощью истинного – такова возвышенная форма иллюзии и соблазна, – то истинное также может быть пронизано всей мощью ложного, и это форма обсценности.
Это и есть обсценное – более истинное, чем истина, переполненность сексом, экстаз секса, чистая и пустая форма, поистине тавтологическая форма сексуальности (лишь тавтология может быть совершенно верной). Это спаривание того же самого с тем же самым. Это секс, охваченный своей собственной эксгибицией, секс, застывший в своем органическом, оргазмическом разрастании, как тело в ожирении, как клетка в раковых метастазах. Не сниженная, карикатурная и упрощенная форма сексуальности, а логическое обострение сексуальной функции, более сексуальной, чем секс, секс, возведенный в степень, – обсценно не совокупление тел, а ментальная избыточность секса, эскалация достоверности, которая ведет к холодному головокружению порнографии.
Но это тот же самый процесс, который приводит к чарующему головокружению соблазна. Полнота, зияющая своей пустотой (слабость порнографической вселенной заключается в поразительном отсутствии чувственности и удовольствия), – вот что такое обсценное. Исчерпанность чувства (смысла), эфемерность знака, которые выражают предельное удовольствие, – вот что такое соблазн. Но в обоих случаях это свойство, превосходящее само себя и выливающееся в свою чистую форму, в свое экстатическое зияние.
64
Промискуитет – Бодрийяр употребляет это слово в значении скученность, теснота, шокирующая близость, тесное соседство, смешение и только в последнюю очередь как «половая распущенность».
65
Анаморфоз – в искусстве вид оптической иллюзии, при котором инсталляция, скульптура или изображение на плоскости построены таким образом, что их полное зрительное восприятие возможно только с определенного ракурса.