Страница 11 из 13
Проблема заложника крайне интересна, поскольку ставит проблему необменности. Обмен – это наш основной принцип, и он имеет свои правила. Отныне мы живем в обществе, где обмен становится все более невозможным, где все меньше вещей могут быть реальным предметом переговоров, потому что утрачены правила переговоров или же потому что обмен, став обобщенным,[62] породил неподвластные для обмена объекты, которые и стали настоящими ставками в этой игре.
Мы переживаем конец обмена. Но лишь обмен ограждал нас от нашей судьбы. Там, где обмен уже невозможен, мы оказываемся в фатальной ситуации, роковой.
Необменное – это чистый объект, то, чем невозможно ни обладать, ни обменивать. Нечто вроде драгоценности, которую невозможно сбыть. То, что жжет руки, но чем нельзя торговаться. То, что можно уничтожить, но то, что будет мстить. Эту роль всегда играет труп. А также красота. И фетиш. То, что не имеет никакой ценности, но то, что бесценно. Это бесполезный объект и вместе с тем совершенно уникальный, не имеющий аналогов, так сказать, сакральный.
Заложник воплощает в себе два качества: это аннулированный упраздненный анонимный объект и в то же время совершенно не похожий ни на что исключительный объект высокой интенсивности, опасный, несравненный (такой же опасный, как и террорист: спросите у лиц, ответственных за освобождение заложников, не проникаются ли те благодаря самому его существованию, самому его присутствию тем самым террором, что и террористы, – более того, для устранения ситуации ликвидация заложников объективно равна ликвидации террористов: правительственные структуры выбирают то первый, то второй вариант, в зависимости от обстановки).
По всем этим причинам, заложник втайне уже не является предметом переговоров. Как раз благодаря этой своей абсолютной конвертабельности. Никакая иная ситуация не представляет собой этот парадокс до такой степени: вырванный из циркуляции обмена, заложник становится способным обмениваться на что угодно. Став сакральным благодаря изъятию, благодаря радикальной чрезвычайной ситуации, в которой он находится, заложник становится фантастическим эквивалентом всего остального.
Заложник близок к фетишу или талисману – предмету, который также вырвали из глобального контекста, чтобы сделать центром сингулярного[63] действия – действия всемогущества мысли. Игра, в особенности азартная, не стремится к чему-либо иному: деньги, изъятые из оборота и предназначенные на растрату, становятся ставкой необычайной конвертабельности, воображаемого, представляемого приумножения, которое возможно лишь тогда, когда деньги принимают форму чистого объекта, абсолютно искусственного: фактиса, фетиша.
Но известно, что фетиш невозможно возвратить в обыденный мир (ведь это устраняет всемогущество мысли), а игровые деньги невозможно вернуть в экономический оборот – это тайный закон иной системы обращения. Так же и заложника очень тяжело конвертировать в наличный или политический капитал. В этом и состоит иллюзия террориста, – террористическая иллюзия вообще: обмен никогда не происходит, обмен невозможен, – кстати, точно как и в случае с пытками, когда страдания пытаемого не конвертируются ни в политическую выгоду, ни даже в удовольствие для палача. Так и террорист никогда не может по-настоящему реконвертировать заложника, он, так сказать, слишком резко вырвал его из реальности, чтобы было возможным вернуть назад.
Захват заложников является одновременно и отчаянной попыткой радикализировать соотношение сил и восстановить обмен на высшем уровне, благодаря похищению и исчезновению придать объекту или индивиду бесценную ценность (а значит, и абсолютную раритетность), и парадоксальным провалом этой попытки, потому что похищение равносильно упразднению субъекта, его меновая стоимость обваливается в руках самих террористов.
Кроме того, в сложившейся ситуации система очень быстро замечает, что может функционировать и без этого индивида (например, Моро) и что, определенным образом, лучше вообще не спасать его, потому что освобожденный заложник еще опаснее, чем мертвый: он заражен, единственное его свойство – в этом зловещем заражении (это была бы удачная стратегия «Красных бригад»: аннулировав Моро как государственного деятеля, вновь вернуть его в игру как живого мертвеца, который уже никому не нужен, как крапленую [зараженную] карту, которая испортила бы всю политическую колоду. И тогда уже другим надо было бы как-то от него избавляться).
Если конвертабельность невозможна, то получается, что в итоге террорист всегда обменивает лишь собственную жизнь на жизнь заложника. И этим объясняется то странное соучастие, которое в конце концов их объединяет. Насильственно изымая заложника из ценностного обращения, террорист так же и сам себя изымает из переговорного обращения. Они оба вне обращения, сообщники в своем чрезвычайном положении, и то, что между ними устанавливается, кроме невозможности конвертабельности, так это дуальная форма, форма соблазна, возможно, единственная современная форма совместной смерти, и при этом крайняя форма ничего не значащей смерти – необменной, потому что ничего не значит.
Или же стоит признать, что захват заложников никогда не преследует цель переговоров: он порождает необменность. И «как от него избавиться» является ложной проблемой. Оригинальность ситуации в ее неразрешимости. Нужно рассматривать терроризм как утопический акт, который, провозглашая необменность насильственным способом, одновременно опытным путем демонстрирует невозможность обмена и экстремальным образом подтверждает банальность нашей ситуации, заключающейся в исторической потере сцены обмена, правил обмена, общественного договора. Ибо где же отныне другой, с кем вести переговоры об остатках свободы и суверенитета, с кем вести игру субъективности и отчуждения, с кем соотносить свое отражение в зеркале?
То, что исчезло, так это старая добрая взаимодополняемость взаимоотношений, старое доброе инвестирование субъекта в соглашение и рациональный обмен, основание одновременно для взаимовыгодности и надежности. Все это уступило место чрезвычайной ситуации, бессмысленной спекуляции, которая больше похожа на дуэль или провокацию. Захват заложников является спекуляцией этого порядка – эфемерен, бессмысленен, однократен. Поэтому в нем нет политической сущности, он подобен чему-то вроде мечты о фантастической сделке – о невозможном обмене – и одновременно разоблачению невозможности обмена.
Обсценное
Все эти формы, проявляющиеся через обостряющуюся безразличность, сгущающуюся пустоту, ожирение, террор, также являются и формами утраты иллюзии, игры и сцены, а следовательно, формами ОБСЦЕННОГО.
Потеря сцены тела в ожирении, потеря сцены обмена в заложничестве, потеря сцены секса в обсценности и т. д. Но также потеря сцены социального, политического, театральной сцены. Повсеместно потеря тайны, дистанции и силы иллюзии.
Полностью забыта та форма суверенности, которая заключается в действии симулякров как таковых. Но культура всегда была лишь коллективным распределением симулякров, которому сегодня противопоставляется принудительное разделение реальности и смысла. Единственная суверенность заключается в господстве кажимостей, единственное согласие – в коллективном распределении иллюзии и тайны.
Все то, что забывает эту сцену и это господство иллюзии и проистекает из простой гипотезы господства реального, впадает в обсценное. Способ появления иллюзии – это сцена, способ появления реального – обсценность.
Существует террор и одновременно фасцинация от него, бесконечное порождение того же самого тем же самым. Эта одновременность идет от естественности, она является натуральным смешением вещей, и только искусственность может положить конец этому смешению. Только искусственное может устранить эту недифференцированность, это спаривание того же самого с тем же самым.
62
Обобщенный обмен, в отличие от взаимного, предполагает наличие по меньшей мере трех сторон, при этом любой индивидуальный участник может не получать вознаграждение непосредственно от лица, которому он что-либо отдает. Понятие ввел французский этнограф, социолог и культуролог Клод Леви-Стросс.
63
Сингулярность (единственный, особенный, уникальный) – в философии единичность существа, события, явления.