Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 77

- Петр Дмитрич. Иди. Кто к нам пришел. Володя пришел. - Наталья Дмитриевна сияла словно царский золотой червонец. Петр Дмитриевич вышел из их с Натальей Дмитриевной спальни, днем служившей ему кабинетом, строгий и взъерошенный, словно с кем-то только что подрался

- Кто? Володя? Здравствуй, Володя. В Ленинграде учишься? В ЛГУ? Ну да, в Герценовском. Юрка говорил. Да. А наш охламон туда-сюда прыгает, не определится никак. Говорят, что-то пишешь. Слыхал, слыхал. Вот, на Юрку тоже повлияй, может остепенится.

Все это Петр Дмитриевич проговорил без пауз одним махом и ушел, прежде чем я успел возразить, что у Юрки все в порядке и беспокоиться за него нечего. А повлиять, он сам на кого угодно повлияет. Эти слова слушала уже Наталья Дмитриевна, и я видел, что она проникается от этого ко мне еще большим расположением. Открылась дверь, и Юрка, недовольно бросив в сторону матери слова, предназначенные больше отцу: "Не надоело одно и то же долдонить?", увел меня в свою комнату. На кровати лежал томик с романом "Стоик" Драйзера. Юрка до меня лежал на кровати и читал последний том трилогии.

Я вспомнил разговор у Лерана, и спросил:

- А "Дженни Герхардт" читал?.

- Мораль скучна, сюжет банален, - категорично высказался Юрка. - К тому же много событий, на которые отвлекаешься, а они по-настоящему не раскрываются с нужным драматизмом.

- Сюжет, может быть, и банален, но читается с интересом, и образ Дженни Герхардт выписан мастерски, - возразил я.

- А я и не спорю, что Драйзер мастер. Недаром его выдвигали на Нобелевскую премию. Я выражаю свое мнение по поводу именно романа "Дженни Герхардт", а поэтому и читаю "Финансист", "Титан" и "Стоик".

- Ну, в конце концов, я тоже с "большим удовольствием читал "Американскую трагедию", - признался я. - Хотя соглашусь с теми, кто считает "Дженни Герхардт" одним из лучших американских романов.

- "Американская трагедия" - вне критики, - сказал Юрка. - Гениальная вещь. Как можно это сравнивать с "Дженни Герхардт"!..

Мы с Юркой встречались почти каждый день. Гуляли по городу, говорили о литературе, спорили. По вечерам жизнь на нашем Бродвее, то есть Ленинской улице, по-прежнему бурлила, оставаясь центром притяжения молодежи, которая фланировала в обе стороны, но шли больше в сторону парка, к незатейливым развлечениям в виде летней эстрады с выступлениями редких гастролеров из Москвы или местной филармонии, бильярда, да танцплощадки.

До революции, и даже чуть позже, Ленинская улица называлась Болховской, а еще раньше и Большой Болховской, и Большой Дворянской, пока не утвердилось ее официальное название Болховская, потому что вела в сторону старинного города Болхова. Более ста лет назад на повороте к городскому саду проложили бульвар из двух аллей, а чуть дальше, на высоком берегу Оки, заложили сад и назвали "Публичным - для увеселения и отдыха народа". Эта часть с аллеями и "Публичным садом" до самой Монастырской слободы стала называться Садовой, что укоротило Болховскую улицу, но она по праву оставалась "красивейшей улицей города".

Может быть из-за того, что я немного знаю историю улицы, мне как-то не хотелось называть ее Ленинской, и на ум приходили стихи поэта Петр Потемкина:

Как пойдешь по Болховской

И свернешь направо,

Будет садик небольшой,

А за ним канава...

Прошло более полвека, название улицы Болховская сменилось на Ленинскую, но она так и осталась любимым местом для прогулок и отдыха молодых и не очень молодых жителей города.

Мы с Юркой шли вниз по улице и разговаривали о чем-то, как вдруг я почувствовал волнение, которое появилось неожиданно и стало раздражать мой мозг. Бессознательно, инстинктивно подчиняясь внутреннему голосу, я ускорил шаг и почти бежал. Юрка, так и не привыкший к моим странностям, еле поспевал за мной, недоумевая и пытаясь понять, что случилось, потому что я отстраненно слышал за собой эхо его слов: "Володь, ты куда? Что случилось? Да постой же ты!". Когда мы поравнялись с домом Маши, я остановился, будто наткнулся на каменную стену.

- Какая муха тебя укусила? - недовольно проговорил Юрка, догнав меня, и осекся. Из подъезда машинного дома выходила Мила. Мое сердце сначала замерло, потом забилось, словно несчастная птица, попавшая в силки. Мила увидела меня и остановилась в нерешительности, не зная, как ей быть, подойти или пройти мимо. Ведь нас больше ничего не связывало, потому что она теперь мужняя жена. Она стояла, такая родная и близкая, но чужая и недоступная как запретный плод. И мелкая обида, если она и шевелилась во мне змеино, растворилась в нежности, которая заполнила меня и лишила разума.





Я подошел к ней и обнял. Она не оттолкнула меня, словно ждала этого, уткнулась в мое плечо и заплакала тихо, содрогаясь всем своим хрупким девичьим телом.

- Ладно, я пойду, - сказал обалдело Юрка, но я его не слышал.

Мы с Милой шли вниз по улице, через мост, сидели в скверике возле банка, потом шли дальше и снова где-то сидели. Время для нас остановилось. Мы говорили и не могли наговориться.

- Тебе нужно домой, тебя ждет муж, - спохватился я.

- Он во Мценске. Я приехала одна. У меня хвост по истмату. Сегодня сдавала. Остановилась в своем общежитии.

- Кто он? - наконец я решился задать этот вопрос.

- Учитель в школе. Физик. Наши семьи дружили. Мы учились в одной школе, но он на пять лет старше.

- Юрка Богданов говорил, что за тобой ухаживал какой-то Эдик Платонов с пятого курса.

- Мало кто за мной ухаживал! - безразлично сказала Мила.

- Любишь?

- Нет, - слезы снова появились на глазах Милы.

- Зачем же выходила? - жестко спросил я.

- Мне было все равно. Ты мне за год не написал ни одной строчки. Ты меня бросил, - с упреком сказала Мила.

Я молчал. Что я мог сказать? Я был виноват. А мои нелепые доводы о том, что я человек не совсем нормальный, а поэтому ненадежный для семейной жизни, теперь мне и самому казались нелепыми. Юрка оказался умнее, когда возразил, что все люди разные, а мои способности не мешают мне оставаться нормальным человеком. Действительно, может быть, я человек и с каким-то особым психическим складом, но ненормальным меня вроде никто не называл.

Уже далеко за полночь мы оказались у моего жилища на Советской. Мы шли с Милой куда глаза глядят, но инстинктивно я, сам того не ожидая, вышел на свою улицу. Как всегда, здесь стояла темень, и лишь одна лампочка освещала небольшой пятачок вокруг столба, на котором висела. Вечером свет из окон падал на условные тротуары, заросшие травой, но теперь окна спали. Луна пряталась за облаками, но вдруг выплывала из-за них, рассеивая сумрак ночи, тускло и неясно высвечивая дома и деревья, а в тени их оставляя тьму.

- Есть хочешь? - спросил я Милу.

- Хочу, - просто сказала она.

Я не решился пригласить ее в дом. Я и так переступил негласное моральное право, по которому должен был оставить Милу в покое, но это оказалось выше моих сил. Ее образ жил во мне, и память постоянно возвращала меня к ней. Я думал, что справлюсь с этим наваждением, но, увидев ее, понял, что не могу устоять. Это чувство оказалось сильнее меня. Видно слаб человек перед данным нам в дар или в наказание чувство любви, которое несет страдания и которое лишает нас разума.

Я принес хлеб и яблоки - все, что нашел дома. Мы сидели на скамейке во дворе и ели, а потом шли дальше. Уже забрезжил рассвет, когда мы перешли по деревянному настилу понтонного моста на другой берег Оки. За мостом дорога, мощенная булыжником еще во времена писателя Лескова, шла в гору, справа ютились невзрачные домики Монастырской слободы или просто Монастырки, дальше дорога вела к загородным просторам с ипподромом, где проходили лошадиные бега, а слева кирпичные выбеленные стены прятали Свято-Успенский монастырь. Мы устали и свернули на холмы у стен монастыря. Зеленые ковры холмов и густые заросли кустов, липы с роскошными кронами и березы, свесившие свои кудрявые ветки почти до земли, манили негой и располагали к отдыху. Мы сели на мой пиджак и наши губы сами потянулись и нашли друг друга. И не осталось ощущения стыда в наших объятьях, потому что мы имели право принадлежать только друг другу и никому больше...