Страница 24 из 77
Ночью Стас спал плохо. Ему снились кривляющиеся рожи. Он узнавал приятелей, с которыми пил. Они хохотали и тянулись к нему со стаканами, бутылками. Стас в ужасе отталкивал стакан, понимая, что пить нельзя, но не замечал, как выпивал.
Внутренний голос протестовал и внушал, что ему будет плохо, будет тошнить. Но его почему-то не тошнило и отвращения к водке не было.
Глава 12
Мой рассказ и Зыцерь. Бабель. Талант великого мастера. Ностальгическая тоска Зыцеря - Ленинград. Настоятельный совет учителя. Болезнь отца. Зыцерь, я и Мила.
Я показал Зыцерю свои рассказы. Один рассказ ему особенно понравился, он долго носился с ним, правил, что-то с моего разрешения переделывал. В конце концов, я свой рассказ едва узнал. И расстроился, потому что это был уже не мой рассказ. Сразу вспомнилась история с Бабелем, которого я любил. Эту историю рассказал драматург и критик Георгий Мунблит .
Как-то Исаак Эммануилович позвонил в редакцию и попросил принять одного начинающего писателя. На другой день протеже Бабеля явился в редакцию и положил на стол тощую папочку с несколькими рассказами, в которых речь шла о лошадях, а Бабель был ценителем и завсегдатаем бегов, хотя вопреки расхожему мнению, он никогда не играл на бегах. Просто он без памяти любил лошадей, и на ипподроме, где люди сходят с ума от азарта и жадности, он смотрел только на лошадей, и ни на что другое. Начинающий же писатель оказался знакомым Бабеля наездником. Рассказы показались редактору слабыми и о печатании их не могло быть и речи. Об этом сообщили Бабелю. Тот смутился и попросил прислать ему рукопись, чтобы "поковыряться" в ней.
Через несколько дней начинающий писатель снова явился в редакцию с рукописью. В папке осталось всего два рассказа, но они оказались превосходными. Рассказы, которые еще недавно отклонили как посредственные, теперь светились и искрились так, что читать их стало удовольствием. Но самое удивительное оказалось в том, что Бабель сделал всего пять-шесть поправок на страницу. И страница вдруг ожила и стала живописной.
А в этом и заключается талант мастера, увидеть и высветить то, что недоступно взгляду посредственности. Вот такой посредственностью вдруг почувствовал себя я.
Тем не менее, Зыцерь сказал:
- Володя, вам нужно серьезно заняться литературой. В вас есть та индивидуальность, которая позволяет надеяться, что из вас может получиться писатель самобытный, ни на кого не похожий.
- То-то Вы весь рассказ перечеркали, - усмехнулся я.
- А это ничего не значит. Тем более что правок я сделал не так и много. Я убрал лишнее, сократив некоторые длинноты, без которых рассказ ничего не потерял. Бабель, о котором вы говорите и которого вы, как я понял, любите, "вымарывал из рукописи лишние слова с такой злобой, что карандаш рвал бумагу". Его язык, как вы, наверно, заметили, поражает сжатостью. Бабель говорил, что, прежде всего он выбрасывает из фразы все лишние слова.
- Что Вы сравниваете? - возразил я. - Так как Бабель мне никогда не написать.
- А не надо, как Бабель. Вы будете писать, как Анохин. В вас есть как раз то, о чем тот же Бабель, если уж мы о нем заговорили, сказал: "Кто поверит, что рассказ может жить одним стилем, без содержания, без сюжета, без интриги? Дикая чепуха". Вот у вас как раз есть и содержание, и интрига.
- Вам нужно пожить в большом городе, - добавил Зыцерь.
Учитель часто с ностальгической тоской говорил о Питере, рассказывал о своих необыкновенных друзьях в ЛГУ, где он учился, об институте Герцена, куда они ходили в знаменитый клуб, где директором работал легендарный армянин Охаян, который был знаком еще с Маяковским и со всей литературной богемной элитой тех времен, и про которого студенты говорили без злобы: "Всегда небрит и вечно пьян директор клуба Охаян".
- Вы можете перевестись после первого курса в ЛГУ или хотя бы в тот же пединститут Герцена, - сказал учитель. - Если надумаете, я дам вам рекомендательные письма. У меня есть друзья, которые преподают в том и другом ВУЗах.
- Не знаю. Отец серьезно болен. Если с ним что-то случится, мать не сможет мне помочь материально. А на стипендию прожить сложновато.
- Ну, я жил. Подрабатывал. Это не проблема. И не обязательно вагоны разгружать, хотя и это не зазорно. Часто институт обеспечивает какой-то работой. В общем, вариантов много. А что с отцом?
- Контузия. Он во время войны находился в Тегеране, в группе советских войск. В результате диверсии получил серьезное ранение. Почти полгода лечился в Тегеране, в Ашхабаде. Вернулся совершенно больным.
Мне трудно было говорить о болезни отца, потому что это касалось его страданий и моего бессилия изменить что-то кардинально. Первое время с отцом случались припадки, после которых он долго не мог прийти в себя.
Его необратимо пораженный мозг жил за счет всех жизнеспособных органов, которые отдавали все свои силы и сами оставались без защиты... Я пытался отца лечить, но болезнь плохо поддавалась, и часто я мог только унять боль во время приступа. Обычно приступ давал о себе знать заранее. В такой день отец чувствовал вялость, сонливость, у него пропадал аппетит, все время хотелось пить, и он спешил отпроситься с работы, потому что головная боль появлялась внезапно и быстро усиливалась, пока не обрушивалась всей силой; и не оставалось тогда воли сдерживать себя. Переставала существовать стройная реальность, она уступала место хаосу. Мозги кипели и распирали череп изнутри. Казалось, что череп, в конце концов, не выдержит и расколется. Отец перетягивал голову полотенцем и стягивал узел все сильнее и сильнее, словно укрепляя череп. Но наступал момент, когда человеческое терпение кончалось. И тогда из отцовского горла вылетал стон, больше похожий на рев раненого зверя. Отец катался по кровати и прокусывал наволочку подушки, пытаясь заглушить боль.
Со временем моя помощь давала результаты, организм отца постепенно начал справляться с болезнью, но из-за ослабления иммунной и нервной систем развились побочные заболевания, появились слабость, быстрая утомляемость. Все это закончилось двумя инфарктами, и мы с матерью делали все возможное и оберегали отца, чтобы как-то продлить его жизнь.
Последние годы отец уже не работал, но получал какую-то особую пенсию, которая была значительно выше обычной инвалидной, и лечился он тоже в привилегированной обкомовской поликлинике...
Всего я Зыцерю тоже не рассказывал, хотя он знал о моих злоключениях с особыми способностями и деликатно не касался этой темы, верно полагая, что мне эти воспоминания неприятны...
Не знаю, сознательно или случайно мы оказались возле институтского общежития в тот вечер, только, поравнявшись с общежитием, Юрий Владимирович вдруг попросил:
- Володя, вы не могли бы вызвать мне Милу?
Выглядел он смущенно, и, видно, чувствовал себя неловко, потому что счел необходимым добавить:
- Мне нужно с ней увидеться.
И это прозвучало как-то по-детски.
- Конечно, - сказал я.
- Восемнадцатая комната на втором этаже, - торопливой скороговоркой проговорил Юрий Владимирович.
Я знал, в какой комнате живет Мила, но счел разумным промолчать. Мы с Лераном как-то заходили к Миле за конспектами. Леран пропустил пару общих лекций по истории КПСС и хотел к семинару их переписать.
Мила не ожидала увидеть меня. Ее бровь удивленно приподнялась.
- Вот сюрприз! Ты один? - спросила она, и мягкая улыбка появилась на ее прелестном личике.
- Нет. С Зыцерем. Он ждет на улице.
- И чего вы хотите? - улыбка стерлась, и голос Милы стал строгим.
- С тобой Юрий Владимирович хочет поговорить. Выйди.
- А если не выйду? - губы Милы скривились в нервной усмешке.
- Твое дело. Только это неправильно. Он что, тебя съест?
- А чего ты меня ему все сватаешь? - теперь в голосе Милы сквозило раздражение. - Тебе роль свахи не идет.