Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 14

– Это Инка научила меня читать с эстрады, держать аудиторию, разговаривать с публикой. У меня раньше и голос пропадал, и стихи забывала. А Инка – всегда выходила как на бой или как на праздник в своем ауле, знала, когда пошутить, когда похулиганить. Выглядела просто, строго, по-европейски: черные брюки, белый свитер, короткая стрижка. Ее обожали, не отпускали со сцены, забрасывали цветами, задаривали. А какие у нее были паузы! И меня, как зверька, буквально выдрессировала, научила чувствовать зал и не бояться. Инка умела дружить. А как поддержала меня, когда травили! Одна она поддержала. Никакого начальства не боялась, никаких сплетен.

Я знала, что Римма хранила письма Инны Кашежевой. Она не раз обещала дать их в будущую книгу, когда я заговаривала о желании издать избранные стихи Кашежевой, статьи и воспоминания о ней. После смерти Риммы Казаковой письма пропали.

Виделись мы с Инной Кашежевой всего однажды. Праздничные майские дни. В Центральном доме работников искусств на Пушечной – презентация антологии «Московская муза». Ведущая вечера Тамара Жирмунская. Вокруг нее на сцене за колченогим журнальным столиком Римма Казакова, Татьяна Кузовлева, Татьяна Бек. Небольшой зал напоминал глубокий сухой колодец, и если с верхних рядов амфитеатра смотреть на сцену, то кружилась голова.

Римма, раскрасневшаяся и возбужденная, то и дело открывала пудреницу и проходилась пуховкой по блестевшему носу, по раскрасневшимся щекам. Одна за другой читали Лариса Румарчук, Елена Николаевская, Елена Исаева, Нина Краснова и другие. Когда настала очередь Риммы, она, тяжело поднявшись, запинающимся голосом обратилась к залу:

– В эти святые дни… в светлые дни нашей Победы… поймите и простите, мы все люди… И тут за кулисами мы позволили себе по бокалу шампанского, поэтому я буду читать…

С верхних рядов что-то зашумело, потом загрохотало, и с нарастающей громкостью своенравной волной катилось по деревянным ступенькам прямо к сцене.

Римма замолчала. Сощурившись и вытянув шею, она всматривалась сквозь свет софитов в сторону приближавшегося деревянного грохота:

– Что случилось? Кто там гремит? Господи, – казалось, она не верила своим глазам, – неужели Кашежева? Инка, это ты, что ли, гремишь костылями?

– Я, Риммочка, все еще я, дорогая моя! Решилась в свет выйти. Видишь, парадный фрак из сундука достала, галстук – на шею, костыли – под мышки и к вам, мои дорогие подруги, прямо в объятья к вам! Очень хотелось увидеть виновницу этого торжества. Кстати, где она? Что-то на сцене другие лица.

– Господи, как же ты добралась на костылях? – в микрофон удивлялась Римма. – Ну и вид, – сокрушалась она. – Сколько же мы не виделись, Инка? Сколько лет ты не появлялась?

– Инна, дорогая, иди на сцену, – перебила Жирмунская, – садись с нами. Вечер продолжается, – с улыбкой обратилась она к публике, которая уже почувствовала себя лишней на этом празднике женской поэзии.

– Ты, Инна, читать будешь?

– Ты же знаешь, Тамара, я уже больше десяти лет не читаю и не выхожу на сцену. Я сюда не за этим пришла. Я специально пришла, я специально вылезла из своей берлоги, чтобы при всех и от всех, дорогие коллеги, поклониться в пояс одной отчаянной женщине, московской музе, которая вспомнила о нас и собрала в одной книге, такой книги еще…не было… Почему ты здесь командуешь, Тамарка? – Она вдруг перешла на крик.

Жирмунская вызвала меня на сцену.

– А ты, Инна, не стой на ступеньках, тебе тяжело. Давай садись рядом с нами, мы тебе поможем! Или вот в первом ряду есть свободное место. Помогите ей!

– Нет, в первом ряду мне не место. Я здесь не зритель и не слушатель. А на сцену мне не подняться, я не хочу сидеть вместе с вами, змеюки вы подколодные, – снова закричала Кашежева, потрясая костылем. – Я от всех вас – отдельно. Вот тут с краешку примощусь, с вашего позволения.

И она – то ли подросток, то ли проворная старушонка – неожиданно ловко вспрыгнула и присела на самом краешке сцены, спустив ноги, бесполезно болтавшиеся, как у тряпичной куклы. Сначала она чмокала, что-то невнятно бубнила себе под нос, потом в полный голос стала беспощадно комментировать каждое выступление, бросая ядовитые реплики и раззадоривая публику.

– Такие стихи писать нельзя, – припечатывала Кашежева, – ты семь лет не писала, так и не пиши больше!

– Ну и ритм… надо же: два притопа, три прихлопа… слушать тошно.





– Твои стихи лучше гвоздем на заборе писать, а не бумагу портить, – вынесла приговор Кашежева, услышав матерком разукрашенные строчки.

– Инна, не хулигань! Тебе не удастся сорвать вечер, – строго осадила Жирмунская. – Прекрати! Прошу тебя, Инна, не мешай! Или тебя выведут отсюда, или читай сама… если сможешь, конечно!

Зал затих. Запахло литературным скандалом, возбуждавшим гораздо сильней, чем женская поэзия.

Выйдя на сцену, я чувствовала себя без вины виноватой. Надо мной – темным омутом – молчание зала, где-то на галерке – моя семья и друзья, сзади – президиум из маститых муз простреливал взглядами все мои жизненно важные органы, сбоку – на сцене, задрав стриженую голову и повернув ко мне лицо с пылающими черными глазами, сидела Инна Кашежева, очень немолодая в свои пятьдесят с небольшим. Сердце мое колотилось в горле, сбивая с дыхания, но память и голос не подвели. Я отчитала положенные по регламенту два стихотворения и хотела уйти, но окрик Кашежевой остановил:

– Не спешите, дорогая моя, послушайте меня. Все послушайте! – обратилась она к публике.

Ее низкий вязкий голос вдруг окреп и профессионально оформился, и она произнесла короткий, но яркий спич о русской женской поэзии, о нашем нераздельном поэтическом сестринстве.

– Я пришла поклониться вам в пояс, – закончила Инна Иналовна.

Схватив костыли, она шумно сползла со сцены, распрямилась в свой небольшой рост и поклонилась. Зал аплодировал стоя.

Эти аплодисменты предназначались ей, Инне Кашежевой, как когда-то в Политехническом, в Лужниках, в ЦДЛ и во многих залах, и на стадионах огромной страны, где она читала, где ее знали и любили.

Многим запомнился «женский» вечер.

Мы продолжали дружить по телефону. Общее одиночество не отпускало нас. Мы тянулись друг к другу. Она мало с кем общалась, осознанно выйдя из литературного круга. Так уходят со сцены или в монастырь. Ей стали неприятны поклонники ее поэзии, очевидцы головокружительного взлета, парения, успеха, в одночасье ставшие – ее прошлым. Она искала забвения, но и спасительную соломинку тоже искала, одновременно подставляя дружеское плечо. Мы часами говорили о литературе, о поэзии, читали новые и старые стихи. Она меня часто ругала, но в этом была такая поддержка и такая вера.

Однажды узнаю от Тамары Жирмунской, что Кашежева чуть ли не голодает. Дочь ее очень близкой и уже умершей подруги Наташи, студентка юрфака Маша, у которой никого, кроме Инны, не осталось (они жили вместе в одной квартире, а другую сдавали), уходя на весь день, оставляет только порцию пельменей: шесть штук!

– Надо спасать Инну! Ей очень плохо, и телефон молчит!

Ночью до нее дозвонилась Римма Казакова:

– Инна, давай я к тебе приеду, с Машей поговорю. Что ты от всех отгородилась, в затворницы играешь? Ведь у тебя и друзья, и поклонники, и Союз писателей, наконец. Может, тебя в больницу или в санаторий направить? Так дальше нельзя, ты погибнешь.

– Спасибо, подруга, за беспокойство, но я не нуждаюсь ни в какой помощи, тем более Союза писателей, – резко оборвала Кашежева. – У меня есть всё. Мне ни от кого ничего не надо. Зря вы себе страшилки рисуете, бабы! Всё хорошо, Риммочка. Все идет как надо. И куда надо. Ты о себе лучше побеспокойся, она выдержала паузу, – есть о чем, есть о чем, дорогая!

На следующий день Инна Иналовна перезвонила мне и нарочито веселым голосом, будто анекдот рассказывала, убеждала, что всё у нее как надо, всё хорошо, а всякие бабские домыслы смешны и нелепы. И, сменив тему, прочитала свои стихи об Анне Ахматовой.