Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14

Так вот, разглядываю кольца, примеряю на разные пальцы, и так поверну, и этак поиграю… а уж хочется, сил нет, но и денег тоже нет. А ювелир все новые и новые из шкатулки достает, товар свой нахваливает и заодно меня красавицей называет. Смеемся оба. И так ему понравились кольца на моих пальцах, так руки мои приглянулись, что он не выдержал:

– На, золотая моя, возьми от сердца, носи на счастье, – с азербайджанским акцентом произнесла она. – И Сёма очень любит мои руки. Я их берегу, а что еще у меня осталось?

Через несколько лет, еще при жизни Липкина, вышла в свет их общая книга стихов «Вместе», на обложке – две руки, в мужской – доверчиво расположенная женская, похожая на узкую с нервными длинными пальцами руку Лиснянской.

В последний раз я видела их обоих накануне отъезда в Переделкино, откуда Лиснянская вернулась уже одна.

Я забежала накоротке. У Инны Львовны кто-то был:

– Зайдите пока к Семену Израилевичу, поговорите минут десять-пятнадцать!

Вжавшись в низкое тесное кресло, поэт читал в полутемной комнате.

– Ага, московская муза! В форточку, что ли, залетела? Значит, правда, весна не за горами. Вот и мы завтра снимаемся с зимовья… в Переделкино, – подняв полные детской печали глаза, он вопросительно замолчал.

– Вам грустно, Семен Израилевич? Не хочется уезжать?

– Да нет, там хорошо… можно слушать птиц, можно гулять, можно встретить кого-нибудь, поговорить. Прогулка – теперь моя мера жизни. И это совсем не грустно, это – одиноко.

– Одиноко? Там?

– Везде одиноко.

– Вам одиноко? Да у вас всегда живая очередь, кого только нет: и поэты, и журналисты, и издатели… Столько людей! Не квартира, а дом открытых дверей.

– Да они все не ко мне. Они к Инночке, а она меня очень бережет и ограждает.

Шумно открылась дверь.

– Сумерничаете, секретничаете? Интересно узнать, о чем?

– Да вот я новую книгу принесла. Хочу, чтоб Семен Израилевич и вы посмотрели.

Липкин взял книгу, улыбнулся глазами.

– Хорошо издана.

– Ладно, Сёма, времени совсем нет, а дел полно. Ты тут пока почитай, а мы пойдем ко мне, хочу новые стихи показать.

И она вышла. Вслед за ней поднялась и я.

– Вот видите? И так всегда. Ну да ладно, идите, идите, – он безнадежно махнул рукой, – а то Инночка рассердится. В прошлый раз, когда телевизионщики снимали, она вдруг заревновала: меня на три минуты больше снимали, чем ее. Пришлось перезаписать.

Когда мы с Лиснянской уже прощались, в прихожую вышел Липкин. В руках моя книга.

– «Ни я, ни Адам не знали, что такое детство», – процитировал он, широко улыбаясь. – Очень хорошо. Если в книге есть хоть одна такая строчка, книга состоялась. Поздравляю!

Мы обнялись. В последний раз. Через три недели Липкин умер.





Мы обе жили в Москве, но виделись всего однажды.

Но до и после – почти два года телефонных разговоров, стихов, монологов или почтительных пауз, что столь похоже на эпистолярное общение, на дружескую исповедь, затянувшуюся в повторах и умолчаниях по причине невозможности встреч, недомоганий, сплина и боязни плохих дорог.

Наш телефонный сериал возник как побочное дитя поэтической антологии «Московская муза».

Знаменитая Кашежева! Когда-то самая молодая звезда эстрадной поэзии, комсорг Союза писателей СССР. Песни на ее стихи с утра до ночи крутили по радиостанции «Юность». Ее пластинки и книги выходили немыслимыми, по сегодняшним меркам, тиражами.

Но она не была поэтом моей группы крови.

Ее звонок – первый сигнал «обратной связи». Вскоре появились литературные приятельства и привязанности, не раз принимаемые мной за дружбу. Собирались в ЦДЛ. И сам собой возник литературный салон «Московская муза», продержавшийся десять лет.

Но первой протянула руку Инна Кашежева. Полтора часа мы говорили только об антологии.

– Вы сами-то понимаете, что натворили? Собрать под одной обложкой сто тридцать стерв (это ведь не «тридцать витязей прекрасных»), сто тридцать боевых орлиц, которые если что, – горло раздерут, глаза выклюют, сто тридцать прекрасных поэтесс – разноголосых, разнесчастных, трагических… Вспомнить, разыскать, примирить – уже подвижничество. А вы вроде бы и не заметили этого. Только наши женщины так себя ведут. Всё. Сажусь за рецензию. Мне есть что сказать. А как вам живется в женском Ноевом ковчеге?

Кашежева называла меня только по имени и отчеству. Это установилось с первого нашего разговора и до последнего. Много раз она демонстрировала заведенное ею джентльменство: взрывчатая смесь московской интеллигентности, необузданного кавказского благородства и покровительства.

– Да нет, никто не обрывает телефон. Отклики доносятся, но в тексты вникли только вы.

«Литературка» не заставила себя ждать и напечатала рецензию Инны Кашежевой «В окне «До востребования».

Не устаю повторять, как я благодарна Инне Кашежевой, как летела к телефону в 11 или в 12 ночи, зная, что только она может позвонить в это время: ведь она – знаменита, она – человек богемы, а я – трудящаяся жена, мать, научный редактор и шофер в одном лице, одним словом – трудилка. Она не понимала, как можно так рабски жить, ко времени просыпаться и идти на службу, приковывать себя добровольно к рабочему столу, выполнять план, вовремя возвращаться домой, готовить ужин и при этом писать стихи. Моя двойная двужильная жизнь была ей не близка, я ее раздражала тупым нежеланием что-то изменить. Она то подсмеивалась надо мной, то злилась и бросала трубку: «Всё, хватит. Вам уже спать пора, дорогая. Что там у вас назавтра: статьи по географии или пирожки с капустой?»

Нас соединило одиночество.

Быстро поняв, что я из неприкаянных, Кашежева взяла меня под крыло и в первую очередь категорически потребовала вынуть стихи «из стола». Начались ежевечерние обсуждения, как в учительской. Она была именно училкой – не мамочкой, не подругой, не мэтром. От меня требовалось немедленно исправить поведение, повысить успеваемость по главному предмету моей жизни – поэзии.

– Срочно, срочно издавать вторую книгу. Она у вас в столе залежалась, задыхается. Ей неба, воздуха не хватает, а вы статьи по географии редактируете. Что за равнодушие? Грешно так жить. Бросайте все, садитесь за книгу, и энциклопедия без вас не остановится, и дражайший муж с голоду не опухнет. Жду на следующей неделе первый вариант сборника.

– У меня даже приблизительного названия нет.

– А я вам подскажу. Вы ведь – сирота на морозе. Вся как есть. Так и вижу вас в мелком мандраже. Чего мудрить: Сирота на морозе. Точно и не банально. И ни у кого не было.

Я рассмеялась. Как она угадала? Стихи, стихи…

Получив гонорар за «Московскую музу», я купила длинное демисезонное пальто и издала книгу стихов. Кашежева, уже тяжело больная, радовалась за меня. Ее переломанные в аварии ноги не слушались: кости ломило, ныли тромбозные вены. Она ходила на костылях. Раз в неделю заставляла себя приезжать в газету «Достоинство», где – золотое перо – подрабатывала статьями на социальные темы. С деньгами и лекарствами было туго. А я с оказией получила посылку из Франции. Спросила разрешения привезти лекарства.

– Что вы, что вы, это очень дорого, я не смогу заплатить.

И только узнав, что это гуманитарная помощь и не надо платить ни копейки, разрешила:

– Опустите лекарства в почтовый ящик. Я не в силах открыть дверь. На пуфике доезжаю только до туалета и обратно. И к тому же я совсем без зубов. Не хочу, чтобы вы меня увидели такой: в роскошной квартире с белыми стенами, белыми шелковыми шторами, в роскошной двуспальной белой кровати – и с черной пропастью беззубого рта. Боюсь напугать, – она неожиданно и страшно хохотнула.

По моим представлениям, Кашежева была непомерно гордой и взрывной. Не уверена, умела ли она прощать? Даже Римму Казакову, с которой их связывала многолетняя дружба, стихи и литературные поездки по всему Советскому Союзу, вряд ли простила.

Однажды Римма призналась: