Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 14

Это было в начале весны 2000 года. А в середине мая позвонила Маша. Она и раньше звонила по просьбе Кашежевой и даже привозила ее книги.

– Несколько дней назад схоронили Инну Иналовну.

– Не может быть! Как же так, Маша? Когда? Почему ты мне не позвонила, почему не сказала?

– Инна Иналовна никого не хотела видеть. И не хотела, чтобы ее кто-то видел. Особенно те, – Маша запнулась, – кого она любила.

Она положила трубку. Так же внезапно Маша вдруг исчезла в необъятной Москве, а в той квартире на улице 26 Бакинских Комиссаров поселились другие люди. Вместе с Машей исчез архив Инны Кашежевой.

Мы с Риммой не раз собирались поехать на могилу Инны, хотели издать книгу ее избранного и даже предлагали московским издателям, но, увы… Теперь уже нет и Риммы. Может, она, наконец, встретилась с Кашежевой в иных пространствах, и они обе, заводные, раскованные, гастролируют, как в молодые звездные годы?

Ни Кашежеву, ни Казакову я не видела мертвыми.

Они обе, так много значившие для меня, живы.

Кого только не привечала Риммина кухня!

Сколькие были здесь обогреты, накормлены, водкой-чаем-кофе напоены и утешены! Скольким подарены автографы, стихи, щедрые подарки, ходатайства на издание книг, на получение квартир или путевок и даже входные билеты – в литературу.

Я тоже попала на знаменитую кухню Риммы Казаковой.

Перед этим она коротко расспросила: кто да что, да откуда? Произнесла свое многозначительное: ммм-да… И я приехала.

Кухня гудела уже остывающим застольем. На пятачке перед балконной дверью телевизионщики ставили свет, возились с микрофонами. Без продыху звонил телефон, но Римма все перекрыла:

– Щи с водкой будешь?

Это был пароль, и я знала отзыв.

Сошлись легко. И уже через полгода, когда вышла «Московская муза», я уговорила Римму лететь в Болгарию на презентацию книги.

– Читать стихи? Да кому я нужна? – ей остро хотелось слышать, что нужна. И нужна как поэт.

– Я ведь уже не секретарь. И поэты меня не любят. Даже «эстрадники» не признают за свою, наверно, требуют, мать их, – она заставила себя рассмеяться, – хотя в Болгарии у меня много друзей. Я переводила болгар. И даже любовь была, большая настоящая любовь… Но зачем возвращаться в прошлое? – с надеждой спросила Римма.

Это была «эпоха перемен», когда Римма, бедовая девчонка по имени Рэмо (Революция, Энгельс, Молодежь) на какой-то миг растерялась от нахлынувшей стихии свободы, от трагических обстоятельств, связанных с болезнью сына, и, как бы защищаясь от всего, эпатировала: «Хочется новых книг и… замуж!»

Стоял май 1998 года.





Наш поэтический женский десант – первая литературная ласточка после распада соцлагеря – был встречен в Софии с неожиданным интересом, не имеющим ничего общего с идеологией и официозом прошлого.

В Болгарии Римма Казакова звучала как крупный российский поэт из тех, кого любил народ. Разве забудешь, как из зала – не подсадные утки, не друзья или знакомые, нет, – влюбленные в поэзию наизусть по-русски читали ее стихи? Она удивлялась, боясь поверить.

Какая-то болгарская девочка напомнила Римме ее раннее стихотворение: «Моя мама читает его вслух, если плохое настроение».

Какой урок любви и верности преподала нам тогда Болгария!

В Москву мы вернулись боевыми подругами. Болгария очень сдружила с Риммой не только меня, но также Елену Исаеву и Галину Нерпину.

Римма воспрянула духом, снова стала писать, и вскоре ее избрали первым секретарем Союза писателей Москвы. Жизнь налаживалась.

Мы не раз потом бывали в Болгарии, которая стала нашим поэтическим убежищем. Вместе отдыхали на Золотых Песках, вместе выступали с рециталами и печатались в одних и тех же изданиях.

В начале весны 2008 года, едва наш самолет коснулся земли, но кудрявые холмы в иллюминаторе еще застили небо Варны, пришла sms-ка:

«Час назад мы потеряли Римму».

Мгновенно пробило током и в голове замкнулось: ровно десять лет назад, в таком же мае, цветущем маками и лавандой, была наша первая поездка, наши стихи и песни в любимой Варне, Пловдиве, Софии, и были Риммины стихи: Аз те обичам, София, аз те обичам!

Как же все закольцевалось! Не прервалось, не кончилось, нет, закольцевалось, и радугой над нами – Болгария.

Москва еще протирала спросонья глаза, когда крепкая деревенская молодка пересекла Каланчевку. В руках она тащила корзину с отвислыми боками, деревянный чемодан и пару мешков с мукой – через плечо. Вцепившись в подол цветастой юбки и спотыкаясь, за ней поспевали дочки: с узлом – старшая, лет четырех светлоглазая и светловолосая, и темненькая малая лет двух – с медным чайником. Казалось, эти неказистые пожитки нисколько не обременяли, но свободно вмещали все их прошлое из далекой суровой Сибири, не без оснований обещая убедительное продолжение здесь, в России, где жил Роман Иванович Орешкин.

К нему и ехала Феня с детьми.

В Сибири, под Петропавловском, много раз переворачивалась власть: то красная, то белая, то снова – красная. Феня не могла забыть ужас, когда в 20-м году красные взяли село, и давай бандитничать, насильничать, отнимать зерно, муку, скотину, запускать «красного петуха» по домам и амбарам, а самих крестьян, работящих, зажиточных, отстреливать как кулаков на радость местной голытьбе и пьяни. Хорошо, что Гаврила вовремя ушел к белым.

Феня в длинном темном чулане кормила годовалую Соню, когда внезапно распахнули дверь, но кроме пустых полок, затянутых паутиной, комиссары ничего с пьяных глаз не разглядели, хотя штыком все же пригрозили. Соня, умница, не подала голос, а Феня такого страху натерпелась, что перегорело грудное молоко, и у свекрови – старуху за волосы таскали по полу – язык отнялся.

Хорошо все-таки, что Гаврилы не было, а то бы всех порешили, как Пехтеревых, или вывезли бы в степь, как Колтышевых, на съедение волкам. Всех. Даже малолеток не пожалели. А они, Калгановы, выходит, счастливо отделались: зерном да скотиной. Ну, еще сожгли амбар с шерстью. Сколько лет эта волглая шерсть гнила и воняла, а чтоб крышу перекрыть, денег жалели, руки не доходили. Бог с ней, с шерстью. Да и зерно было прелым. Все скопидомничали, мышам на радость, впрок откладывали на черный день. Вот он и наступил.

Быстроглазую, статную и скорую на руку Феничку Сидорову, кацапку из семьи переселенцев, приехавших в Сибирь из-под Могилева за собственным куском земли, отдали замуж за Гаврилу Калганова в полные пятнадцать лет, а тому было четырнадцать. Быстро заслали сватов, быстро столковались и без лишних сомнений обвенчали молодых на Покров.

Калгановы жили в достатке. Их просторный сосновый пятистенок и прибыльное хозяйство давно нуждались в молодой женской отваге и хватке: приготовить, прибрать, скотину обиходить, огород содержать, работников трезвых вовремя нанять. Феничка, ловкая, сильная, на спор с молодыми мужиками – не охнув – мешки с мукой в амбар носила. Однако неопытная по молодости – поставит в печку готовить баранину, пока туда-сюда, а баранина уже сгорела. Не беда, другого барана заколют или драчливому петуху шею свернут и ощиплют его, тепленького, лишь бы свекрови никто ни-ни… Огонь-девка, на месте без дела не усидит, домашние звали ее Ходя. И пела, и плясала, а как насмешничала! Вот и с Гаврилой позволяла, не боялась. Лягут бывало в постель, он, как телок, к ней тихонечко, ласково так подползет, хоть и страшно, и невозможно ему до жаркости. А Феня затаится, как охотник – не дышит, хитро выжидает. Только он руку ей на грудь положит, Феня – цап-царап! – цыганской иглой в эту самую руку и кольнет. Иногда до крови. Играли, баловались как дети, хохотали, порскали каждый в свою подушку, кувыркались, толкались, спихивали друг дружку на пол, нежились на пуховых перинах, слюбились. Через три года Феничка – зря наговаривали, что бесплодная, – родила Софию, которая и лицом, и фигурой вышла в свекровь: скуластая, приземистая, кургузая, с тяжелой длинной спиной: «У-у-у, вылитая мордва». При чем здесь мордва?