Страница 2 из 8
А Ешка, вновь оказавшись в родной избе, которая стала такой пустой и просторной, вдруг загрустила и по охальнице Гульке, и по сердитому старшому дяде.
Но долго тосковать не пришлось: родился брат, потом другой, меньшой дядя привёл новожёнку, и горохом из рваного подола посыпались племянники. Ешка волчком крутилась в избе: варила, мела, полоскала свивальники, качала две зыбки разом, пела, баюкала, таскала воду. А ещё училась чесать лён, прясть, ткать и шить, почитать Род и жить в Яви так так, чтобы не обидеть ни Навь, ни Правь.
Был ещё Бог-на-кресте, которого заставляли уважать княжьи люди, но в Ешкином селе его не приняли. С князем не потягаешься, вот и навесили на шеи шнурки с фигурками, а в избу не всякий пустил.
Когда ей пошёл седьмой годок, Ешку взяли в поле -- полоть репу. Работа так и прильнула к её рукам, будто не впервой продёргивать ростки.
- Глянь-ко, у неё руки ровно грабли, - услышала Ешка далеко за спиной шёпот дядиной жены. - Так и снуют. Умелая девка. Не бывает такого в её лета.
- Смотри, не сурочь! [сурочить -- сглазить] Везде поспевает, - с тревожной гордостью ответила мать.
- Поди, домовик ей зыбку качал, - с завистью молвила тётка.
А Ешка, перебирая ловкими пальцами листья репы, тягая за зелёные вихры сорные травки, будто не приняла похвалы. Вспомнила, как к ней приходила бабка Шушмара.
И такой тоской зашлось сердце, что с носа закапало -- не то пот, не то слёзы. Вот не погнали бы из избы старуху, не поддалась бы Огненному Змею Гулька, не ушёл бы в леса старшой дядя... Была б у неё сейчас сестра-помощница. Или брат-защитник... Малые-то когда ещё подрастут.
Ай! Ветхий, расползшийся лапоть не защитил большой палец ноги, и Ешка поранила его не то о камешек, не то о деревяшку. Из-под ногтя выступила кровь.
Ешка плюхнулась на задницу, обхватила ногу - беда! Ноготь, конечно, сойдёт. И болеть будет долго. Перевязать бы чем. Нет, мать звать не нужно -- даст затрещину и отругает. Тяте нажалуется.
Ешка принялась грызть дырку в уголке старого головного платка -- порвать на перевязку. И чем сильнее болел палец, тем крепче дёргала она ткань. Успеть бы, а то вот-вот мать с тёткой подойдут и увидят нерасторопную, неловкую клушу. Но вместо их платков и панёв средь зарослей трав показалась рубище из дерюги, какой только телегу покрывать.
Ешка подняла глаза: перед ней стояла нежить. Морда синяя, голодная, всклокоченные волосы с застрявшим мусором, руки когтистые, загребущие. И солнце ударило такой жарой, что пот и слёзы разом высохли.
Полуденница! Удавит сейчас... Или кровь выпьет -- вон как уставилась на пораненный палец.
- Мама! - хотела крикнуть Ешка и не смогла: тягучий воздух застрял в горле.
Полуденница ощерилась. Из-под верхней сморщенной губы показались тёмные клыки размером с мизинец. В уголках рта запузырилась голодная слюна.
И тут Ешка нашлась: вырвала с корнем пучок травы, бросила его в нежить со словами:
- Вот тебе полынь, сгинь, нежить, сгинь!
Откуда взялись слова, которых она сроду не слышала?
Но ведь взялись же! Полуденница задрожала, её тело точно распалось, и каждая его частица закружилась в вихре-суховее. Он поднялся вверх, и на минуту закрыл солнце, которое стало белым пятном в тёмном шевелившемся облаке.
- Е-еш-ка-а! - словно сквозь толщу воды услышала Ешка голос матери. Кинулась на него, не обращая внимания на резкую боль.
Тётка лежала на земле, раскинув испачканные землёй руки. Из носа, ушей, рта текла сукровица; лицо было тёмным до синевы. Вот до кого добралась полуденница... вместо Ешки.
- От солнца это у неё, - прошептала мать.
Как же, от солнца! Ешка хотела возразить, но смолчала. Неужели мать и тётка не увидели полуденницу? Теперь она, насытившаяся, тяжёлая отнятым дыханием и кровью, устало свалится где-нибудь в овраге до следующего солнцепёка.
Откуда про это узнала Ешка? Люди всякое горазды сболтнуть, сорят словами, а малые да глупые этот сор тягают. Но Ешка не догадалась тогда, что всё уже было в её голове и судьбе.
С тех пор она узнавала всех, кто жил рядом с людьми и оставался незримым: и кикимор, и вазилу [добрый дух, помогающий по хозяйству], и русалок. Они кишмя кишели вокруг, норовя отнять жизнь или просто покормиться. Иногда шутили, веселились. Но их можно было обуздать, подчинить. Даже обычному человеку. А уж Ешке...
Сначала она одолела матоху [зловредный дух], которая, прицепившись к кому-нибудь, насылала страх. С каждым, наверное, такое было: накатит ужас и заставит покрыться потом и задрожать, оцепенеть или зайтись в крике. А то и броситься бежать. Если такое случится в лесу или на болоте -- всё, пропасть человеку, загнанному своим страхом.
Ешкин палец распух, почернел, по всей ноге вздулись багровые жилы. А уж болело-то как! Мать печально кивнула тяте, и он стал калить в печке сапожное шило.
Ешка вспомнила о несчастной Гульке и забилась в материнских руках. Нет, нет, нет! Не надо калёного железа!
А потом сквозь слёзы различила полупрозрачную страшилу величиной с курицу-несушку, которая так и норовила сесть Ешке на голову.
Матоха! Это из-за неё страшно до помутнения рассудка: вот взяла бы, да и умчалась из избы! Лучше помереть от болезни, чем позволить жечь своё тело.
Ешка посмотрела на острие шила, ярко-красное от жара и... плюнула в матоху. Тварь скукожилась, забилась и рассыпалась в тёмном воздухе избы.
Ешка и не заметила, как тятя шилом проколол чёрные волдыри на ноге. Только зашипело да палёным запахло.
А вот как стали давить гной, она завыла пуще волчицы. И от боли потеряла себя в беспамятстве.
Очнулась ночью, которая уже не была для неё тёмной -- какой ж это мрак, когда глаза всё видят. У лавки дремала мать, положив кудлатую голову на Ешкину ладонь. Ешка высвободилась, встала и, острожно наступая на обвязанную тряпицей ногу, пошла из избы. Как была -- простоволосая, без пояска, босая. Двинулась туда, где подлунный мир томился в своих снах, маялся, метался, помирал, чтобы ожить с первыми лучами солнца.
Ешка легко перебирала ступнями по натоптанной в камень дороге меж кривоватыми рядами изб. Будто и не гнил у неё палец. Как такое возможно? А вот так -- ночь всё изменила.
Возле низкой -- окошком к земле -- избёнки она остановилась. Вокруг трубы шевелились мелкие безглазые твари, кормясь чьей-то мукой. Ай, плохо отходит кто-то из стариков - ему срок пришёл, а он всё за жизнь цепляется. И не ведает, что на все поколения притягивает болезни и беды.
Может, и правы были тятя с дядьями, когда отвели бабку Шушмару в лес, как это водилось в их селе. Без неё Ешке плохо. Но когда пришёл бы бабкин час помереть и открылась ворота самой Мары, кто бы в них пролез с той стороны, которую людям и упоминать нельзя? Но это людям, а Ешка теперь другая. Иначе отчего тогда безглазые, почуяв её, с тихим клёкотом попрятались под стреху крыши?
Ешка вошла в открытую калитку, хотя раньше бы никогда не решилась на такое -- сунуться без спросу в чужой двор. А сейчас вроде как ей право дано.
Первым это признал пёс, заскулил, припал на брюхо.
Она толкнула низкую дверь, миновала сени. В избе сразу же лучина уронила окалину в плошку с водой, зашипела и погасла. Женщина, которая клевала носом у стола, умиротворённо вздохнула и стала глубоко дышать, посапывая -- заснула.
А дед на лавке захрипел -- ему перед уходом было дано увидеть Ешку. Она подошла к лавке и поманила его, улыбнулась -- мол, не бойся, старче, ступай куда положено.
Однако дед выпучил глаза, задёргался, трясшейся рукой, вторая-то легла плетью вдоль тела, вцепился в рубаху на груди. Видно, уже не смог дышать. А глазами, острыми только для потемок Мары и незрячими для этого мира, поискал что-то в углу. Ешка, по малолетству любопытная, тоже глянула и скривилась: старику понадобился Бог-на-Кресте.
Этот Бог висел у каждого на шее, был во многих избах, занимал новый домище, рубленный из сосны (дуба народ пожалел), на краю села. Никому не мешал, но и пользы от него никакой. И уж точно не помогал задержаться в мире дольше того, чем предназначено. Наоборот, если верить словам его служек, был горазд спровадить туда, откуда ходу назад никому нет: ни уверовавшему в него, ни славящему Род.