Страница 6 из 10
Так вот, не будет натяжкой сказать, что, подобно тому как серьезное и бережное отношение к литературному языку, к грамотной речи является опосредованным прославлением Слова, злоупотребление даром слова является в той или иной степени вольным или невольным, осознаваемым или нет, но богоборчеством…
Имеется в виду далеко не только брань, явное сквернословие. Еще ближе к сущности антихриста изощренное лицемерие, всякое употребление дара слова против его назначения. Это и ложь, и особенно клевета, но в первую очередь – распространяемые в возвышенной форме, когда не просто несуществующее преподносится как существующее и наоборот, но когда все это делается с претензией на служение высшим идеалам, на святые мотивы и цели.
Худшие формы, в которые облекается ложь, – это подмена понятий и ценностных ориентиров. Например, святое подменяется несвятым, если не хуже: именем добродетели называют выдаваемый за нее порок.
Так, «смирением» часто называют банальное малодушие и трусость, а истинное смирение, наоборот, «изобличают» как трусость и малодушие. «Упованием на Бога» или «послушанием» всего лишь прикрывают нежелание брать на себя ответственность и любым «святым» предлогом оправдывают уклонение от живого участия в судьбе человека.
В следующей главе мы уделим пристальное внимание вопросу о сущности скверны, а здесь лишь отметим, что оскверняет человека. Не то, что входит в уста, – говорит Господь, – но то, что выходит из уст, оскверняет человека (Мф. 15: 11), потому что исходящее из уст – из сердца исходит – сие оскверняет человека, ибо из сердца исходят злые помыслы, убийства, прелюбодеяния, любодеяния, кражи, лжесвидетельства, хуления – это оскверняет человека (Мф. 15: 18–20).
Отсюда следует, что словесная природа человека оскверняется, когда слово употребляется во зло. Уточним, однако, что «злые помыслы» могут выражаться не только в грязной ругани, но и в лукавой лести, хуления могут носить весьма утонченный характер, а клевета преподноситься как оправдательная речь.
Припоминается в связи с этим один стародавний эпизод. Отдыхала как-то «дикарями» в Крыму молодая семья: муж и жена с дочкой лет пяти. Спустя пару недель к ним присоединилась их дальняя родственница со своей дочкой чуть постарше, лет шести. Девочки раньше не встречались. Познакомились, подружились и стали играть вместе.
Поначалу все было хорошо. Но как-то раз, уж не помню, то ли что-то у них упало и разбилось, то ли что-то куда-то подевалось, или еще какая ерунда приключилась, ничего серьезного, мелочь, особенно когда речь о детях. Все бы прошло практически не замеченным, если бы старшей не приспичило выгородить себя. И вот стоят они рядом, и она очень связно, как бы смущаясь и как бы пытаясь оправдать младшую, аккуратно так выставляет ее виноватой. Как старшая она, дескать, чувствует за нее ответственность, но что она могла поделать, да и младшая – что с нее взять, она же маленькая…
И без того большие, черные глаза «виновницы» заметно увеличились и округлились, рот приоткрылся. Остолбенев, она слушала свою подругу и смотрела на нее, словно не веря своим ушам и глазам. Девочка изъяснялась для своего возраста довольно-таки витиевато (что, кстати, производило еще более тяжелое впечатление), но по лицу ее потрясенной младшей подруги было видно, что, не разбирая толком отдельных слов, она прекрасно понимает суть происходящего. А суть состояла в осквернении святыни дружбы.
Глаза переполнились слезами, губы задрожали, и маленькая девочка, так рано познавшая горечь предательства, убежала в комнату, где только и позволила себе разрыдаться в подушку. Это не была обида за себя. Ну, или не совсем за себя. Это было яростное негодование за надругательство над тем прекрасным и чистым, что она переживала в дружбе.
Если бы недавняя подруга ее обругала или даже высмеяла, ей не было бы так страшно и больно. В том-то и состояло осквернение, что старшая внесла в дружбу лицемерие. Она же не просто свалила на нее вину из страха наказания, но сделала это, имитируя доброжелательное отношение и продолжение дружбы.
Проявляя последовательность, достойную лучшего применения, она продолжала изображать жалость, смешанную с недоумением (чего тут, в самом деле, так страдать?), пытаясь подойти к оскорбленной ею подруге и приобнять, но неизменно напарывалась на требование убираться.
Я привел этот эпизод в качестве примера сквернословия именно потому, что он совершенно не вписывается в бытующие стереотипы этого порока. Ведь во время описанного конфликта не было произнесено не то что ни одного нецензурного слова, но вообще не было никакой ругани, если не считать прорывавшегося сквозь рыдания гневного требования уйти куда подальше.
Ругани не было, а сквернословие – да: словесное осквернение святыни дружбы. Скверна лицемерия, словесно выраженная предельно корректной и не по возрасту лукавой речью шестилетней девочки, – что тогда сквернословие, если не это? Причем в описанном случае степень скверны возрастает в геометрической прогрессии в связи с нежным возрастом: ведь в том-то и ужас, что ребенок – образ простоты, чистоты, искренности, естественности, а вот же…
Только давайте не будем про «они-же-дети»! В приведенном примере детскость старшей девочки проявлялась именно по контрасту с недетскостью того, что и как ею говорилось. Будь она попроще в своей «оправдательной речи», это смотрелось бы и правдоподобнее, и не так по-детски. Младенцу (а до семи лет ребенок – младенец) грех не вменяется, но это не значит, что он ему чужд.
Грех – это болезнь, которой все возрасты покорны, только формы разные и симптомы отличаются, не говоря уже об условиях и возможностях осуществления и развития; это болезнь, которую надо лечить, не дожидаясь осложнений.
Святость и скверна
«Каки-бяки»
В обыденном словоупотреблении мы привыкли к словам с корнем «скверн-» как указывающим на что-то качественно дурное, плохое. Например, слыша о ком-то «скверный мальчишка», мы понимаем, что он не просто чрезмерно живой ребенок, но ему еще нравится делать гадости, выводить людей из себя… Во всяком случае, по мнению того, кто его так обозвал. Но, когда мы говорим о погоде, что она «скверная», вряд ли кто-то из нас имеет претензии к ней. Тут нет нравственно-оценочного момента. Оценивается ее качество с точки зрения наших пожеланий, ожиданий, предпочтений, состояния здоровья, наконец.
Что же объединяет плохую погоду и хулиганистого мальчика? Их вредность? Но погода – это данность, а озорство – это уже заданность, проблема этическая и педагогическая, причем решаемая, преодолимая, чего не скажешь о погоде, которую не изменить, а только предусмотреть, чтобы спастись, приняв адекватные меры. Что общего? А общее тут – наше отношение к этим в самом деле совершенно разнородным явлениям. Отношение не просто отрицательное, а отвергающее, отторгающее, гнушающееся, гадливое.
Ребенка приучают с младенчества отвергать и отторгать: это «бяка», «кака», «фу-у-у!»… Когда подрастет, он узнает и другие синонимичные «скверне» слова: например, «мерзость» или «поганое». Так мы с самого начала приучаемся отличать плохое, грязное, но не страшное (как вляпаешься, так и отмоешься) от гадости, мерзости, от всего, к чему даже близко подходить нельзя, не говоря уже о том, чтобы прикасаться.
Причем вырабатывается подобное брезгливое отношение ко всему отторгаемому: как материальному, так и душевному. Это нормально. Так формируется вкус. Так закладывается основа личной культуры. Вспомним, что сказал профессор Ю. М. Лотман: «Культура начинается с запретов».
Другое дело, что в категорию мерзкого, гадкого могут попадать места, предметы и явления, не заслуживающие такого отношения. Но это уже другая тема. Мы сейчас говорим о самой выработке внутренней способности к адекватной реакции на скверну.
И вот что еще важно понять: когда в категорию скверного попадает слишком многое из обыденной жизни (как это происходило в ветхозаветном Израиле и происходит поныне не только в современном иудаизме, но и, например, в старообрядчестве), степень категоричности отторжения понижается.