Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 17



Здорово! Будто ото всех этих "бац", "трах", "ду-ду-ду" и вправду весна скорее придёт.

Бывало с вами такое?

Конечно, всё это игра. Сказки, которые мы сами себе придумываем.

Дядя Никифор фантазировал по-своемуг

– И чего летят, куда не надо, – говорил он о немецких снарядах. – Дал бы один в эту гору – и дело с концом.

– А другой бы ещё вон в ту, возле церкви, – поддакивал Вовка.

Я был полностью с ними согласен.

Горы громоздились одна на другую. Вдоль всей набережной Лейтенанта Шмидта. Серые снежные горы. Они занимали мостовую, отходили отрогами вдоль Четырнадцатой, Пятнадцатой и других линий, заползали хребтами во дворы. Лишь изредка, на перекрёстках, их перерезали глубокие ущелья пешеходных тропинок.

Я и не знал, что снег бывает таким твёрдым. Прямо каменным! Тюкаешь, тюкаешь ломом, а ему хоть бы что!…

– И верно, снарядом бы сюда, – вздохнула, разгибаясь, какая-то тётенька.

– Кликай, кликай, сейчас прилетит, – заворчали снизу.

Вдоль всей набережной – от Горного института до самого моста Лейтенанта Шмидта – на серых кучах копошились люди. Расковыривали горные вершины, соскребали склоны, отламывали глыбы, грузили их на фанерные листы и тащили к Неве.

– Муравейник! – сказала, улыбаясь, тётенька.

И тут только я сообразил, что это очень даже здорово. Вон нас сколько осталось! Зимой можно было всю набережную из конца в конец пройти и никого не встретить, а тут – вон сколько! Муравейник!

Потому что солнце над Ленинградом щурится. Потому что весна идёт.

Было, конечно, кое-что и тревожное. В обращениях и приказах, расклеенных на стенах домов, рядом с уже знакомым словом "мобилизация" появилось новое, такое же суровое слово – "эпидемия".

О ней говорили по радио, писали в "Ленинградской правде", рассказывали по квартирам агитаторы. Ведь всю зиму город не убирали. Ни водопроводы не работали, ни канализация. Представляете, сколько в этих "горах" всяких вредных бактерий накопилось! Чего уж тут агитировать? Раз надо – значит надо. Приказ есть приказ.

"Объявить мобилизованным всё трудоспособное население г. Ленинграда…

Мобилизации подлежат мужчины в возрасте от 15 до 60 лет и женщины от 15 до 55 лет…"

Долбим вместе с дядей Никифором вершину. Втроём поднимаем лом. Тяжёлый-тяжёлый!

Поднимаем, поднимаем, потом – тук! Кусочек горы летит вниз. Малюсенький такой кусочек.

Когда лом идёт вверх, дядя Никифор задаёт вопросы:

– Немцев мы остановили?

– Остановили, – говорю.

Тук! (Лом ударяется в гору.)

– Бомбёжек не испугались?

– Не испугались.

Тук!

– К обстрелам привыкли?

– Привыкли.

Тук!

– Голод перетерпели?

– Перетерпели.

Тук!

– Теперь, значит, эпидемия?

– Фиг ей! – говорит Вовка.

Тук!

– Шабаш! – командует дядя Никифор.

После пяти ударов у нас остановка.

К вечеру так устали – еле домой добрели. А гора стоит себе и стоит. Нисколько не убавилась.

На следующий день дядя Никифор стал долбить вместе с тётенькой. Нам велел фанерину таскать. Навалим на неё кусков – и волочим к Неве.

Рядом какой-то мальчишка на санках возит. Легче, конечно, но много ли на санки положишь? Нагрузил четыре комочка да ещё один по дороге потерял.

– Эй ты! – закричал Вовка. – Стой!

Мальчишка остановился.

– Чего теряешь? – Мы подошли к нему вплотную.- Убирать ещё за тобой?



Мальчишка поправил сползавшую на лоб огромную ушанку и уставился на нас.

В больших его глазах мелькнуло что-то знакомое. Где-то я их видел. Раньше. До войны ещё. И нос тоже видел – тонюсенький-тонюсенький!…

Вовка тоже, наверное, видел. Потому что замолчал. Вспомнить старается. Нос морщит – значит, думает о чём-то важном.

И вообще странно: если он тут копает, значит, и живёт где-то рядом. Должны мы его знать! Или он всю зиму на улицу не выходил? Или из разбомблённых домов переехал?… Но тогда почему же глаза знакомые?

А мальчишка бросил вдруг свою верёвку, захлопал рукавицами да как закричит девчоночьим голосом:

– Мальчики, это вы?! Не уехали! Как хорошо-то!

Мы совсем растерялись.

А мальчишка прыгает перед нами, смеётся, в ладоши хлопает здоровенными рукавицами.

– Не узнали? – спрашивает. И завязки на ушанке распутывает. – Я же с вами в одной школе училась. Вы из седьмого "б", правда?

– Правда.

А она из какого? Я на Вовку смотрю, Вовка – на меня.

– Да Лика, Лика я! – тараторит она. – Лика Ерёмина! Пончик! Вспомнили? Из седьмого "а". Вы ещё, помните, – ткнула в меня пальцем, – в "Форуме" от мальчишек со Среднего меня спасали! Помните?… Я ещё убежала тогда.

Теперь Вовка смотрел только на меня.

Лика Ерёмина?… Да, вроде бы, была такая. Толстая. Пончик. С тонюсеньким носом.

Я снова посмотрел на неё. На пончик не похожа, а нос точно – её. И как с мальчишками в "Форуме" подрался, тоже вспомнил.

Был у нас такой неписаный закон: не давать своих в обиду. Даже если это девчонка. В школе всякое бывало: и за косы дёргали, и ножки в коридоре подставляли, в учебниках страницы склеивали… Но на улице!… Тут уж если к нашим девчонкам кто-нибудь приставал – заступались немедленно, не раздумывая. Из твоего ли класса, из другого – всё равно своя.

Из-за чего она тогда подралась, я и не знал. Вижу, к нашей девчонке пристают, ну и полез. Схватил одного за шиворот. Переключил их на себя. Девчонки этот приём тоже знали: растаяла.

В школе, правда, меня нашла.

– Тебе здорово попало? – спрашивает.

Глупый вопрос. На него же ответить нельзя.

А теперь вон где встретились.

– Что же вы молчите? – растерялась она вдруг.

Пришлось выкручиваться.

– Я не знал, как тебя зовут, – оправдываюсь.

– Лика! Лика! – опять затараторила она.

– А это мой друг Вовка, – говорю.

Вовка смутился. Кивнул как-то неуверенно.

– Сам фанерину дотянешь? – спрашивает. – Я домой на минутку. – И удрал.

Лика подхватила мою верёвку.

– Давай, – говорит, – вместе. Ого! Тяжёлая.

Поползли. С Вовкой мы молчком таскали, а с этой!…

– Помнишь Анну Семёновну? Умерла она. И я дома всю зиму просидела. Дистрофия была. А Николая Егоровича помнишь? На фронте. И физичка наша – молодая такая, помнишь? Тоже на фронте. Связисткой. Честное слово. А ты совсем не изменился. Даже не вырос.

Здравствуйте, я ваша тётя! Обрадовала, называется…

– Мой папа тоже на фронте, – тараторит.-А мама на фабрике Урицкого. Они там мины делают. Что, не веришь? Думаешь, на Урицкого – так одни папиросы? Вот и нет! Ну и нагрузили же вы! Не стащить. А ты по алгебре чего-нибудь помнишь? Я всё забыла. Ой, как хорошо, что мы встретились! Где этот Вовка?

Вовка пришёл. Принёс молоток и гвозди.

– Кладите фанеру на санки, – говорит. Сам на Лику смотрит: санки-то её. А та рада-радёхонька!

– Ой, как здорово! – подпрыгивает. – Быстро, легко и много сразу! Мальчики, вы будете таскать, а я нагружать. Ладно?

– Ладно, – колотит молотком Вовка.

Таскали эту гору мы целых пять дней. Внизу снег оказался не таким каменным. Лика сыпала нам его прямо лопатой. Сама копала и сама сыпала. И дядя Никифор сыпал, и другие. Всем хотелось поскорее убрать эту нудную длинную зиму. Убрать – и забыть про холод, про голод, про эпидемию. Все старались. Копали молча, грузили молча, возили молча. Одна только Лика не умела молчать. Всё время чего-нибудь кричала, и даже складно:

Ура! Ура!

Поехала гора!

В Неву ей пора!

Копателям – ура!

Нас она звала "тачанкой-ростовчанкой". Чапаевской. Только кто из нас был кем, кто Чапаевым, а кто Петькой, оставалось неясным.