Страница 11 из 19
Вечеринка заканчивалась в воскресенье, за несколько часов до понедельничного взвешивания. Туалет превращался в зону военных действий, везде виднелась рвота и экскременты. Все знали, когда и сколько принимать слабительного: никаких взрывов, только постоянный несильный понос. Балерины только пили воду и сосали таблетки, чтобы смягчить горло, измученное постоянной рвотой. У них болели все кости, они становились злыми и раздражительными. Некоторые почти ничего не ели всю неделю, повторяя зажор в пятницу.
Я участвовала в этих загулах вместе с воздушными балеринами. Правда, я не блевала, поэтому набрала тридцать фунтов. Ноэль тоже немного прибавила в весе, но все равно оставалась очень худенькой. Когда ей наконец сделали предупреждение за пять фунтов лишнего веса, она стала пить только томатный сок, пока не похудела до девяноста пяти фунтов – язык у нее почернел и ее чуть не стошнило в классе. «Быстрее», – кричал преподаватель, и Ноэль – пять футов и восемь дюймов – делала неуклюжие пируэты.
Соседка Ноэль по комнате, Элизабет, уже ушла из Школы искусств и поступила в балетную труппу в Атланте. Ей было всего шестнадцать, а она жила в квартире в полном одиночестве. Она не могла найти школу, в которой вытерпели бы ее расписание с гастролями, но потом все-таки обнаружила одну, куда ее взяли – вместе с малолетними правонарушителями и прогульщиками.
Я скучала по ней, когда мы валялись на диване во время ежемесячных собраний в общежитии. Мальчик-художник из Хикори сплевывал табачную жвачку в стакан и рассеянно дергал балерину за длинный светлый хвост, по холлу плыл запах свежего печенья. Сара суетилась вокруг, развешивая украшения.
– Ну как? – прощебетала она, откладывая клеевой карандаш с блестками, – как вы себя чувствуете? – тут она склонила голову набок, и голос у нее стал сладеньким и противным, – кто-о-о соскучился по дому?
– Вы, детки, справитесь, – заявила наша руководительница, сидевшая в автобусе впереди меня, и радостно захлопала в ладоши, – музыканты отлично разбираются в математике!
– Куда мы едем? – прошептала Ноэль.
В старших классах Школы искусств Северной Каролины не готовили к оценочному академическому тестированию. Два года нам преподавали английский, год – общественные науки, и по семестру – биологию и математику. Физкультура сводилась к рассказам о том, как ты ходишь в бассейн, катаешься на коньках или занимаешься любым другим одиночным видом спорта. Физика и математика за пределами геометрии не преподавались.
Большинство студентов было слишком молодо, чтобы беспокоиться о плохом образовании. Выпускница 1969 года, скрипачка Люси Столцман, писала, готовясь к конференции 2003 года в Чикаго, которую проводил Консорциум общего образования художников:
«Меня воспитывали как скрипачку, и я получила традиционное музыкальное образование. В Школе искусств Северной Каролины общеобразовательные предметы, начиная с десятого класса, заменялись музыкой. Самое сложное, что мне приходилось делать на уроках химии – кипятить воду с солью и без соли… после выпуска друг сказал мне, что у меня мозг с горошину».
Дуглас Галлоуэй, танцор из Западной Виргинии, которому в 1977 году было восемнадцать, сказал «Ассошиэйтед Пресс», что «в гробу он видал всю эту учебу».
Родители студентов Школы искусств не слишком беспокоились о будущем своих детей. Мать одного из выпускников драматического отделения 1981 года сказала городской газете Роли, что «никогда не думала, что сын дойдет до такого. Но он упорный. Он справится». Многообещающий актер как раз переехал в квартирку на четвертом этаже в доме без лифта и работал полдня в фирме, проводящей опросы. Другая мать сообщила тому же репортеру, что ее дочь «наверняка закончит, торгуя карандашами на Сорок второй улице, но собирается сделать карьеру».
Я тоже не испытывала особого воодушевления по поводу своего будущего. В восемнадцать лет, три года отучившись в Школе искусств, я понятия не имела о причинах Гражданской войны, никогда не слышала о периодической системе химических элементов и не могла посчитать проценты. Я повертела в руках бланк Академического тестирования и расставила галочки в случайном порядке, как будто рисуя абстрактную картину.
После этого нас отвели обратно в автобус.
– Ах, как я люблю гобой, – заявила старуха-руководительница, спросив, чем я занимаюсь. Я задумалась, почему ее отправили с нами именно сюда, по такому невинному поводу. – Ты слишком молода, дорогая, чтобы об этом слышать, но Дэнни Кей – он комедиант – всегда говорил, что гобой – худой инструмент, но без худа нет добра, – она посмотрела на меня с надеждой, – Шекспир, понимаешь? – и уселась на свое место, поджав губы.
Она о чем? Мы никогда не читали никакого Шекспира.
Через несколько месяцев мы поднялись на сцену за аттестатами и разошлись в разные стороны.
– Как будто нас посадили на скоростной поезд, а теперь он потерпел крушение в пустыне, – тихо сказал Джоффри. Я чувствовала то же самое, но у меня был план – продолжить учиться у Джо Робинсона в Нью-Йорке. Он только что получил место главного гобоиста в Нью-Йоркском филармоническом оркестре.
Меня не слишком радовало дальнейшее общение с Робинсоном. Он продолжал постоянно меня трогать. Поставил мне огромную красную двойку на одном из последних экзаменов по специальности – вскоре после того, как я повредила челюсть в автомобильной аварии. К тому же он, в глаза называя меня одной из лучших своих учениц, презирал меня за мое поведение вместо того, чтобы спросить, что случилось, или поговорить с родителями. Меня приняли в Джульярдскую школу и в Манхэттенскую музыкальную школу. Я выбрала Манхэттенскую, потому что Джо преподавал там.
Когда мои родители обнимали меня в день вручения аттестатов, я чувствовала себя так, будто совершила страшное преступление. Я не могла признаться им, как жутко себя чувствую, потому что сама настояла на учебе здесь.
Анна Эпперсон, одна из моих учительниц, которая раньше работала аккомпаниатором в Джульярдской школе, услышала, что мы говорим о поисках квартиры в Нью-Йорке, и что-то написала на листе бумаги. Сунув мне его в руку, Анна сказала:
– Это адрес дома на Западной Девяносто девятой улице, хозяин которого любит музыкантов, – она велела мне дать агенту, Руди Рудольфу, триста долларов и сослаться на нее, – дом называется Аллендейл.
Чтобы отпраздновать выпуск, я купила с денег, заработанных на продаже наркотиков, билеты на выступление скрипача Ицхака Перлмана, который играл вместе с пианистом Сэмюэлом Сандерсом. Я так боялась подойти к Перлману за кулисами после концерта, потому что он был очень знаменит. К тому же вокруг него толпились женщины из волонтерского комитета. Сандерс выглядел куда дружелюбнее. Если не считать роскошных каштановых кудрей, он походил на юную и симпатичную версию Вуди Аллена, особенно выдающимся носом. Поскольку Сандерс учил моего преподавателя по фортепьяно в Джульярдской школе, я чувствовала, что почти уже знакома с ним.
Концерт проходил в Гринсборо, в старой университетской аудитории. Я подождала, пока Сандерс соберет расческу, записную книжку, наручные часы и бутылочку с какими-то таблетками. Все это было аккуратно разложено на фанерной тумбочке в уборной. Он еще раза три оглядел тумбочку, как будто там чудом могло появиться что-то еще.
– Мистер Сандерс, – позвала я и рассказала о моем преподавателе. Он осмотрел тумбочку в четвертый раз. Я так боялась того, что Сандерс мог обо мне подумать, и в итоге ни слова не сказала о его игре и вообще о концерте. Это был самый знаменитый музыкант, которого я встречала в жизни, и я хотела, чтобы он меня заметил. Сандерс посмотрел на мои пластиковые очки, платье из полиэстера и купленные в аптеке колготки, собравшиеся на коленях гармошкой.
– И что? – выплюнул он и отправился к дамам, толпившимся вокруг Перлмана.
Три
The Prodigy
Молли Сандерс не могла понять, почему ее сын Сэмюэл так медленно растет. Родившись в 1937 году довольно пухлым младенцем, за год он набрал всего восемнадцать фунтов. Когда она или ее муж Ирвин давали ребенку бутылочку, он только глотал воздух. Когда он наконец пошел, то присаживался через каждые тридцать футов, тяжело дыша синими губами, пока его брат Мартин весело прыгал рядом.