Страница 24 из 38
Душа Папируса пульсирует в ответ. Он подносит искорку к глазам, разглядывая получше; Флауи бесцеремонно запрыгивает ему на плечо и беззвучно ахает, вдруг поняв, что это такое.
— Невозможно, — шепчет он. — Совершенно невозможно, но всё же... это ведь то, о чём я думаю?
Папирус медленно кивает. Ошибиться трудно: в руках у него лежит крошечный осколок души Санса.
Флауи хмурится. Душа была почти целиком съедена, а то, что осталось, должно было распасться, как душа любого другого монстра. Лишь человеческие души могут существовать после смерти. Лишь люди обладают силой, что позволяет их душам быть, когда оболочка уже мертва. Но люди, думает Флауи, вовсе не всесильны — просто у них есть то, что зовут решительностью. Это спасение, и это проклятье.
— Как это получилось? — растерянно спрашивает Папирус, бережно держа осколок. Он никогда прежде не видел, чтобы душа монстра существовала отдельно от него, тем более в виде кусочка. — Или он всё-таки жив?
— Нет, — неохотно говорит Флауи. Папирус, на лице которого появилась надежда, тут же никнет. — Мы же оба видели. Санс... он умер. Но у меня есть объяснение этому. — Он кивает на осколок. — Ты же знаешь, почему души людей остаются, когда они умирают?
— Решительность, — немедленно отвечает Папирус, и тут же изумляется. — Имеешь в виду, что Санс...
— В каждом монстре есть решительность, — говорит Флауи, — В Сансе она была тоже. Видимо, больше, чем я предполагал. Его душа смогла сохранить крошечную часть себя, даже после всего, через что он прошёл... — цветок смаргивает набежавшие слёзы, но это быстро проходит. — Он так хотел остаться.
— Чего ради? — горько усмехается Папирус. Искорка на его ладони мерцает успокаивающим светом; от неё веет чем-то родным и тёплым. — Фриск мертва. Он хотел быть с ней, я знаю.
— Он изменил своё мнение на этот счёт, — Флауи успокаивающе похлопывает его по плечу. — Санс тосковал по ней, но всё же пытался побороть цветы, во многом благодаря тебе. Он хотел остаться. Правда.
Папирус сидит молча некоторое время, и Флауи тактично не пытается заглянуть ему в лицо.
— Спасибо, — говорит он потом. — Я рад это слышать.
Флауи внимательно смотрит на осколок души. Он чувствует, что это какая-то ниточка, зацепка, но пока не очень понимает, куда она может привести. Голос Чары, что звучит у него в голове, нашёптывает: порой судьба отступает, и все мы берём своё. Порой есть моменты, когда ей нечего нам противопоставить. Отчего-то у Флауи рождается странная уверенность в том, что это именно такой случай.
Он спрыгивает с плеча Папируса. Есть лишь один монстр, который способен дать им направление и, хоть идти туда снова Флауи не хочет, выбора у него нет.
— Куда ты? — растерянно спрашивает Папирус. Оставлять его одного — не лучшая затея, но время не ждёт. Время никогда не бывает на их стороне, это Флауи знает слишком хорошо.
— Есть кое-что, что нужно сделать, — Флауи осторожно закрывает ладонь Папируса, так, чтобы душа оказалась в целости и сохранности. — И лучше бы мне поторопиться. Кто знает, как долго этот осколок сможет просуществовать. Я скоро вернусь, а ты иди домой, хорошо? Отдохни немного и... — он пытается подыскать правильное слово, но все они звучат слишком фальшиво. В конце концов, Флауи просто улыбается ему. — Будь решительным, ладно?
Папирус медленно кивает. Сквозь щели меж костями мягко мерцает синий свет. Флауи бросает быстрый взгляд на остатки праха, что почти весь разнёсся ветром, и глубоко вздыхает, прежде чем исчезнуть.
Папирус остаётся один. Ещё несколько минут он сидит, слушая музыкальную шкатулку и ни о чём не думая, закрыв глаза. Он чувствует, как слабо бьётся в кулаке кусочек души брата, и это ощущение — он впервые наверняка уверен в этом — наполняет его решимостью.
Ступай
Это он.
Папирус смотрит в зеркало на стене своей ванной комнаты. Оно отражает то же, что и всегда: его лицо, тронутое усталостью, приглушённо мерцающие глазницы, старые шрамы на черепе, оставленные монстрами, что он давным-давно убил. Папирус автоматически поправляет алый шарф, не отрывая взгляда от собственных зрачков, и ему с трудом верится, что это всё ещё он.
Несмотря ни на что, это всё ещё он.
Подобное, как ни крути, кажется диким. Папирус чувствует: что-то внутри него безвозвратно сломалось, и это что-то уже никогда и никому не починить. Даже если снаружи он остался прежним. Даже если какая-то часть его прежней личности смогла сохранить себя. Папирус не уверен, что хотел бы этого, в любом случае — оглядываясь назад и задумываясь обо всех совершённых проступках и неверных шагах, ему меньше и меньше нравится идея вернуться к началу.
Он вздыхает и отворачивается от зеркала, выключая свет. Ему не нужно смотреть, чтобы убедиться: ничто и никогда больше не будет таким, как прежде. Даже он сам.
В комнате Санса пусто. Папирус застывает на пороге, обводя её взглядом, невольно цепляясь за знакомые раздражающие мелочи: разбросанные по полу носки, груда бумаг вперемешку с объедками в углу, неиспользуемая и заваленная хламом беговая дорожка. На одном из носков он замечает забытый стикер, на котором что-то написано угловатым почерком — его собственным, — что-то, наверняка резкое и злое. Он всегда кричал на брата за разбросанные вещи. Кто из них первый начал оставлять эти дурацкие записки? Папирус хмыкает себе под нос: Санс всё равно подбирал носки только после крепкого пинка, и можно было соорудить на вещи ёлочку из стикеров, прежде чем она сдвинется больше, чем на сантиметр. Санс был ленивой занозой в заднице, и Папируса всегда это неимоверно злило, но — вот же чёрт! — он был его занозой, и никто не мог этого права отнять. Даже если порой это доставляло неудобства.
Папирус смаргивает. От вида дурацких стикеров хочется выть и плакать; вместо этого он пересекает комнату быстрыми шагами, падая на кровать, и зарывается в ком простыней, уютно свёрнутый братом. Простыни холодные и пахнут им: слабым запахом горчицы, еле уловимым ароматом сосновой смолы. Золотыми цветами. Папирус крепко закрывает глаза и вдыхает воздух, заставляя тело расслабиться; ткань приятно касается костей, и это ощущение успокаивает. Какое-то время он просто лежит так, не думая ни о чём, размеренно дыша, словно цветы проросли и у него в горле; это нехитрое занятие служит временным якорем, столь необходимым, чтобы не потеряться в отчаянии окончательно.
В руке Папируса ласково греет пальцы осколок души. Он прижимает сжатые ладони ближе к груди, к собственной душе, позволяя магии откликнуться на зов, и образ брата вспыхивает в его сознании безо всякого труда. Папирусу не нужно смотреть, чтобы видеть. Он жмурится, и Санс в его голове молчаливо улыбается, не делая попыток сказать что-либо жестами. Папирус гадает, с каких пор брату не нужен голос, чтобы говорить с ним, но этот вопрос остаётся без ответа.
— Ты когда-нибудь вернёшься? — безмолвно спрашивает он сам себя. — Возвращайся же. Забирай меня, или... я столько всего не успел сказать тебе, слышишь?
Санс молчит. Его образ, остающийся размытым и нечётким, не способен издать и звука; Папирус не может коснуться его или обнять. Папирус ничего больше не может.
— Вернись, — шепчет он в простыни, — я не смогу так. Я не выдержу. Не в нашем доме, не среди твоих вещей, я просто не...
Санс молчит. Папирус чувствует, как на бельё просачиваются первые слёзы, но не делает попыток их остановить.
— Это больше не смешно, брат.
Осколок в ладони тревожно пульсирует в ответ на чужую боль. Папирус сжимается в комок, но от этого не становится легче.
— Я не позволял тебе умирать, слышишь, я не разрешал тебе уходить, так почему тогда ты... почему тогда я...
Он всхлипывает, проглатывая слова. Господи, в этой комнате никого нет, и он один среди скомканных простыней; некому утешить его и некому отвлечь. Раньше присутствие брата было чем-то само собой разумеющимся. Едва ли Папирус когда-либо придавал значение мысли о возможности остаться одному; вряд ли он вообще полагал, что случится что-то, из-за чего Санс его покинет. Опасности, подстерегающие брата — Папирус сумел предотвратить большую их часть, оставаясь в тени. Но он не мог предугадать, что придёт человек, и что эти цветы вдруг вырастут на нём.