Страница 9 из 10
Карнавалы Анны закончились, она пропотела и лежала теперь накрытая мокротой, словно стыдным одеялом. Ее пот смешался с мишурой, но самой Анне было хорошо. Она расслабилась и почувствовала мокрый холод. Вата в суставах растворилась, Анна смогла подняться. В метрах на полкило кавказского сыра лежало порыжевшее тело Уно. Анна безразлично подошла к нему и потыкала тапком.
Уно улыбался. Анна порадовалась тому, что ему хорошо, но быстро скрыла радость, боясь остаться голой. Она залезла в куртку уставшего и достала ключи. В горле Уно зияла светящаяся дырочка в невероятно прямом значении. Анна сунула в нее палец и почувствовала крупицы горячего порошка. На вкус он был словно самая остывшая черносливовая на всем белом свете.
Где-то за переулками раздался колокольный звон пустой церкви. Его клокот резво смешивался с сажей прозелененного воздуха и образовывал зернистую смесь приближающегося к утру счастья.
Анна встретила покой и достойно выдохнула: сердце было на месте.
весна 2016
Ольга
Конец скоропостижной весны решил закрепиться в памяти черными грозами, густым ветреным штормом и рваным ливнем.
Пенная, почти молочная небесная вода небрежно стучалась в застекленный балкон нашей скучной пятиэтажки. В гуще непогоды, гноем скопившейся за толстыми пыльными стеклами редко взвывали беспокойные собаки Новой Сортировки города В.
Мы мерзли от запаха прохудившихся бетонных стен, но продолжали жадно курить и бросаться в друг друга тихими, как полуденный сон, фразами. Я чувствовал себя экранным героем горьковского дна руки Куросавы. Это чувство погружалось в сливовую грозовую завесь дворов и улиц, а в челюсти копалась ощетинившаяся зубная боль.
Оля фыркала от низкой скорости сети. пытаясь рассматривать на своем почти стертом в балконную пыль склянок и плеснеющего угля планшете разноцветье летних купальников. Иногда она громко постановочно вздыхала и так же, но хрипло, озвучивала высокие цены на летнее белье.
Оля. Ее звали так же, как и мою маму в молодости. Тогда, когда она еще не завела ни семью, ни постоянную работу. По достижению устойчивого соцположения, конечно, о никакой Оле и речи не могло идти. К маминому имени прибавляли то фамилию, то должность, год и место рождения, то отчество, год и место проживания. Прибавляли и уровень дохода, громоздили слова, а затем, как бы упрощая, сокращали все эти антистилевые баррикады в смятую несколькими кризисами возрастов аббревиатуру.
Цеплясь за такие воспоминания, мне было страшно за свою соседку. За настоящую чистую Олю, Олю в черной отцовской рубашке, свисающей до колен, Олю, собравшую длинные сумеречно-серые волосы в хвост. Олю.
Я познакомился с ней, когда был совсем молод (в начале весны), когда бросил ездить по Кавказу, травиться сладким вином и острым как горчица Солнцем. Тогда еще, даже раньше, на рубеже февраля, я гнил в Грозном на вписке у местного молодого фрилансера-сварщика Вагифа, такого же молодого и философически устроенного, как я, как все мы, молодые все.
На этом рубеже, питаясь сладкими смородиновыми папиросами, спасаясь от навязчивых пролежней, я понял, что надо решить свою юношескую дилемму, влажное желание поехать к холодному морю, поселиться в маленьком портовом городке на берегу его, да и жить просто так, как сейчас, но спокойнее, лучше. Вагиф беспрерывно вел беседы о своей любви к автомпрому, а когда уставал и брал перерыв, я вставлял мечтательные повествования о поездке туда, куда хотел с самого раннего подросткового состояния. И, когда в один из перерывов я все-таки сумел рассказать все свое внятно и без запинки, Вагиф, словно натянув тетеву благости, дал мне ссылку на свою старую знакомую, с которой он учился в Москве на медика, которая жила на тот момент в балтийском городе В. Вагиф сказал, что девушку зовут Олей. Сказал, что она похожа на сбитый в знойную ночь неуклюжим воробьем цитрус.
Я связался с этой девушкой и в действительности убедился, что зовут ее Олей, как когда-то звали мою маму, пока она не отдала треть своей жизни медицине. И действительно убедился, что Оля училась в Москве на медика, а теперь живет у холодного пахнущего кислой смолой моря, и не против вписать меня на пару недель.
Однако пробыл я у Оли дольше, чем планировал. А я вообще ничего не планировал. Добравшись в город В. в марте на ржавых попутках, имея в рюкзаке лишь ключи, сменные носки, пустую бутылку из-под яблочного сидра, выпитого когда-то на Урале, и томик Серцедера, я прожил в однушке, доставшейся Оле от скончавшихся от скуки родителей, как минимум до майских штормов, среди которых мы безустанно курили на балконе махорку, среди которых я чувствовал себя больным самураем Токосамой, среди которых Оля возмущалась дорогим купальникам неестественных апельсиновых раскрасов.
И поначалу мы жили вполне мирно. Оля неофициально подрабатывала в местном караоке-центре звукооператором, я старался помогать ей по квартире, точнее сказать, четыре раза переставил розетки в комнате и кухне, пару раз почистил газовую плиту содовым порошком. Только вот к морю за всю весну так и не выбрался ни разу. Город В. хоть и был с виду маленьким, принципиально провинциальным, но был еще и неудачным, злым и неприятельски капризным, что ли. В воздухе улавливались крики чаек, запах их испражнений, смешанных с кислыми водорослями. Потому я ощущал себя у моря, даже если бы его не было на самом деле, не существовало бы, я все равно ощущал себя рядом с ним. К тому же, береговая линия, по словам Оли, была закрыта двухметровым забором, сквозь который слышался треск грузовых портовых кранов, сопенье стальных суден, лакомившихся бетонной крошкой цеховых площадок. Одним вечером, я решил удостовериться в этом и пошел в сторону, где могла, по моим представлениям, дышать гуща темной холодной воды, но быстро потерялся в палитре пятиэтажных построек, налепленных друг на друга, словно трава и деревья в школьных аппликациях. Потерялся и решил отложить поход до лучших, может быть, более теплых времен.
По вечерам мы лежали в Олиной кровати и взахлеб смотрели японские фильмы о бедах старого света. Я, бывало. срывался на середине второго или третьего фильмов и ловил себя на мысли, что стремлюсь к ней приставать и приставал. Она не противилась моим ласкам, послушно проявляла ответную близость. Мне не хотелось ни навязываться к ней, ни привязываться. В конце концов, мы были простыми соседями, связанными друг с другом таким же личностным отчуждением, каким связаны два окурка в одной пепельнице. Когда Оля собиралась на смену, я читал ей отрывки из Серцедера, предлагал их к обсуждению. Мы начинали долго спорить, она приводила в пример ранние работы Шукшина, его потуги к национальной петрофилии. Мы сходились во мнении, что нынешнее тысячелетие спокойно обойдется без новых веяний в литературе. А любое занятие прозой такое же несчастное и пустое, как жизнь кухонного алоэ. В таких рассуждениях она забывала про работу, шла курить на балкон, а потом ложилась спать. Я ложился рядом и наслаждался ее запахом. Запахом тетрадных листов и жженой лаванды.
А в июле Оля уехала в Чечню, повидать старого знакомого Вагифа, с которым училась в Москве на медика, который в то время жил в Грозном. Вагиф похож на расплавленный на грязной от вчерашней жареной картошки сковороде сыр голландский, говорила она.
Оля рассказывала, что родители умерли во время ее столичной учебы, что им было невыносимо без дочери, что они попросту сдались.
Я стал ощущать что-то похожее, во время ее отсутствия меня не тянуло ни к неизведанным фильмам, ни к махорке, ни к путным размышлениям. Перечитывать Серцедера казалось с каждым разом все глупой и пустой затеей, к литературе вообще появилось стойкое отвращение. В одни дни казалось, что я смогу собрать все свои переживания в кулак и написать об Оле рассказ, и даже слова, обычно выделяемые с горькой слюной, выстраивались в складную прозу; в другие дни мне вообще не хотелось ничего писать, наброски выглядели безобразно пресными и, казалось, любой человек, занимающийся мирской жизнью, способен выразить прозу более ярко, или просто так же. В итоге я выбросил все черновики и пообешал себе никогда не садиться за стол, или забираться под подоконник, в надежде что-то написать Я решил, что все слова слепы, что ни одно из слов не сможет рассказать об Оле. Меня трясло от тоски, но я не хотел видеть перед собой пелену зачатка прозы.